И подивился Степан: приехал ночью, в мерзлых сапогах, чудной такой… а говорит: «Поставлю завод».
Зашумела, загудела Жгель, когда утром прошла весть из избы в избу:
— Рабочих собирают на завод.
Приходили к конторе толпами. Правда, на дверях записка: «С первого числа будет производиться запись».
А глянешь в окна — там и бухгалтер Матвеич на месте, и два конторщика, и сам Яков Сычев, тот прежний Яшка. Только не такой верткий, и собачьи морщины по сторонам рта, и стрижен по-солдатски.
— Ай да Яков, в тузы полез!
— Это и раньше было видать — до хороших делов дотяпается.
Стояли долго, переглядывались удивленно. Хотели зайти в контору спросить, правда ли пойдет завод, но, помня строгие каркуновские времена, стеснялись, посылали один другого. Но Сычев сам вышел. С крыльца заговорил:
— Поставим. Поведем. Спасем…
И после, когда расходились, видели: к конторе шел и сам Каркунов.
Что было в конторе — бухгалтер и конторщики рассказали своим женам, а жены соседкам, и вся Жгель узнала:
— Пришел — и прямо к Сычеву. «Здравствуй, Яков!» — «Здравствуйте, Мирон Евстигнеич. Очень рад, что вы пришли. Хотел к вам пойти. Спецы на заводе нам нужны. Не поможете ли нам в деле?» — «Это как же надо понимать?» — «Завод в ход пускаем. Помогайте. Теперь все заводы в Республике решено пустить». Аж сел Мирон Евстигнеич. «Это я, говорит, хозяин истинный, да пошел помогать вам? Никогда». А Яков ему: «Не хотите помогать — скатертью дорога».
К весне запыхтело в машинном отделении, и раз утром, без четверти семь, как бывало, затрубил над Жгелью знакомый басовитый гудок. Лентой — не очень плотной, не как бывало, — пошел народ к заводу. Дня через два, вечером, над крышами здания загорелся и зашумел белый ровный огненный столб. Два с половиной года таких столбов Жгель не видала…
А через месяц, в воскресенье, в ограде староверской церкви хоронили Мирон Евстигнеича. Небольшая толпа собралась у могилы.
Отец Павел и начетчики пели уныло. Старики в черных кафтанах поставили гроб на веревки и стали спускать в могилу. Толпа усиленно закрестилась.
— Готово?
— Готово. Стоит. Вынай веревки.
Слышно было, как зашуршали веревки о гроб.
— Вечная память. Вечная память.
Отец Павел нагнулся, поднял горсть свежевырытой земли и бросил в могилу. Еще нагнулся и опять бросил. И еще. Тогда вся толпа, толкаясь, заспешила, бросая землю горстями в могилу.
Потом заработали лопаты, и комья стали падать на гроб, гулко стукая.
— А-а, человек-то какой был…
— Ждал, ждал, что вернут, — не дождался. Как пустили завод, так сразу и сломился.
— Заговариваться стал. Ходит один и вот говорит, вот говорит, будто спорит с кем.
— Не по нутру было.
— Знамо, не по нутру. Ты гляди, какой властный был, а тут, гляди, в ничтожность какую произошел. Кому не доведись.
— И поминок-то не будет, говорят.
— Какие поминки?
— Жил, жил и умер…
— И-хи-хи, жисть наша…
— Гляди, молодые-то никто не пришел. Старые только…
— Куды молодым? Все вон в мяч побежали играть. А которые на огороды.
— И никому невдомек, что хозяин помер. Вот народ пошел!
1925
ЦВЕТЕТ ОСОКОРЬ
I
Вода в этом году поднялась так высоко, что стан пришлось перенести на Гремучую гриву — в полуверсте от сторожки лугового стражника Власа.
Когда выгрузили из лодок сети, переметы, вентеря, верши и все рыбацкое имущество, сварили кашицу и на самом высоком месте гривы под раскидистым, изуродованным ветрами осокорем уселись завтракать, старик Кондрат сказал:
— Четвертый раз в своей жизни станую на этом месте. Гляди, сокорь-то совсем захирел, словно лысый старик стал. А на моей памяте́ — молодой он был, как вот… как вот наш Костя.
Все — и сам Костя — засмеялись. Иван заспорил:
— Ну, папаша, в двадцать два года сокорь совсем еще как кустик.
— Где же кустик? В двадцать два года он уже в самом соку — десятый цвет дает. Гляди, сколько, по-твоему, вон тому сокорю годов? — Кондрат ложкой показал на молодой осокорь, стоявший в воде, где были привязаны лодки.
— Ну, сколько, ну, лет сорок, не менее.
— А я говорю — и двадцати годов не будет. Ты вспомни-ка, в восьмом году, в самую высокую воду, мы здесь же становали. Был он или нет?
Иван нахмурился, вспоминая.
— Ведь верно, пожалуй. Его не было. А ежели был — такой маленький, что я не помню.
— То-то, брат, и оно. А ныне вон погляди, как цветет. Пожалуй, первый вам скажет, когда косяки искать.
— Что ж, раз он ровесник Косте — значит, Костя и косяк найдет.
Посмеиваясь и балагуря, они разбрелись по гриве. Сам Кондрат начал расчищать место под осокорями, где поставить шалаш. Все другие принялись рубить ракитник. Костя принес большую охапку зеленых веток. Кондрат сказал ему:
— Ты бы поглядел, нет ли змей здесь. Наползли, чай, из лугов-то.
Костя выломил от старого осокоря прямую недлинную палку и полез с ней в самую чащугу, осторожно раздвигая ветви и поднимая с земли прошлогоднюю, высохшую траву.
За кустами на воде раздался грубый голос:
— Эй, кто там дерево рубит?
Костя оглянулся на Кондрата, Кондрат криво усмехнулся.
— Не ходи, Костя, искать змея в кусты: вот он сам плывет сюда.
— Вам говорю аль нет? Чего молчите? — опять закричал голос.
— Это ты, Влас? — откликнулся Кондрат. — Подъезжай с этой стороны — увидишь, кто рубит.
За кустами застучали весла, и на зеленой воде замаячила черная просмоленная лодка. Костя нырнул в кусты. Кондрат пошел навстречу лодке. В лодке сидел чернобородый мужик в картузе с бляхой. Он ловко повернул лодку, причалил к берегу, закричал:
— Ага, это ты, старый разбойник, приехал мой лес губить?
Кондрат засмеялся:
— Да уж придется тебе, Влас, проститься с твоим лесом.
Влас выпрыгнул из лодки на траву. И, выпрыгивая, он попридержал ружье, висевшее у него за плечами. Кондрат засмеялся.
— Ты меня все разбойником величаешь. А сам, гляди, с ружьем не расстаешься. Еще неизвестно, кто из нас разбойник.
— Ну, что там. Известно, испокон веков мои луга и озера грабишь.
Шутливо перекоряясь, они поздоровались — пожали друг другу негнущиеся руки.
— Ты что же, со всеми молодцами здесь? — спросил Влас.
— Д-да… как сказать… Да, со всеми.
Кондрат искоса торопливо оглянулся: хотел узнать, кого видно на гриве. (Иван возился возле старого осокоря, оба работника в стороне рубили ракитник. Кости не было видно.)
Влас нахмурился.
— Что ж, и этот… как его… Костька-то… и он здесь?
Кондрат прищурил левый глаз, посмотрел на Власа.
— А тебе что? Аль хочется его повидать?
— Ну, ну, это я так спрашиваю. Больно мне он нужен. Ты куда его девал?
— Спровадил. Два только работника осталось да вот сын — и вся наша армия.
— Спровадил? Аль совсем дурной был?
— Не дурной, а не нужен. Без него обойдусь этот год.
— Та-ак. Ишь босява!
— Ты чего ругаешься? Аль он тебе чем причинен?
— Да как же он причинен? Присылал свах — девку мою брать. Аль он тебе не говорил про это?
— Ну так что ж? Парень неплохой.
— Может, и не плохой, да ведь голытьба! По миру ходить?
Кондрат погладил бороду, помолчал.
— Больно ты начетистый, Влас. Ныне, брат, такими женихами не кидаются. Слыхал, в городу как? Штукатур, двадцати годов ему нет, а он уже пять жен сменил. Ты гляди не на имущество, а гляди на человека. Хоть ты и живешь вроде помещика, да и наше дело не плохое.
— Не плохое? Это у тебя не плохое, ты хозяин. А этот — всегда в работниках. Э, что там зря калякать!
— Ты наше дело не хай. Наше дело — святое, апостолы были рыбаками.
— Ну, вот… твой апостол… все прошедшее лето и всю зиму к моей девке подсмаливался.
— Придет время — и он встанет на ноги. Кузьму-то Пузрова знаешь? Напал на косяк — вот тебе сразу и достаток.