Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Ну, мне помереть можно: корень хороший в жизни у нас. Бывало, когда ты мальчишкой был, я все беспокоился, чего из тебя выйдет? Да поведешь ли ты наше дело, как нужно? А ныне и беспокойства уже нет. Про сына-то про мово, — он вдруг повысил голос до торжества, до радости, — про сына-то про мово слава по всей Волге идет! Да чего по всей Волге, — по всей Расее, гляди, рукой до него не достанешь!

И опять понизил голос:

— Ну и внучата герои-соколы. Слава богу, наладилась жизнь, мне и умереть можно.

Виктор Иванович слушал, весь сжавшись, напряженно, как бред слушал.

— Папа, ты меня прости, но это, право, неприятно слушать, будто ты в самом, деле умирать собрался.

— А что ты думаешь, Витя? Чудное что-то со мной происходит. Вот вечером иногда думаю: «Ну, батюшки, смерть!» Теперь я только одного хочу, чтобы господь избавил от наглой смерти, не помереть бы мне без покаяния, а то что ж, — покориться надо.

В дверях мелькнул свет. Груша вынесла лампу. За Грушей выбежали Ваня и Соня, бросились обнимать дедушку, стало шумно. Дедушка трепал Соню по плечу, смеялся, а Виктор Иванович взволнованно смотрел на отца, и сердце у него сжалось.

«Неужели идет смерть?»

На другой же день Виктор Иванович сам привез к отцу доктора Воронцова — толстого, бурливого человека. Воронцов шумно поздоровался со всеми, кто был на террасе, закричал Ивану Михайловичу:

— Ты что это заскрипел, старик? Мы, кажется, с тобой ровесники? А ты гляди-ка, я одной рукой два пуда вытягиваю.

— Было время, я тянул три пуда, а теперь вот боюсь, как бы самому не протянуться, — угрюмо усмехнулся Иван Михайлович.

— Ну, ну, ну, зачем такие мрачные мысли? Пойдем-ка к тебе, поговорим по секрету. Теперь самое время нам с тобой поработать для общества, — для себя уж мы поработали. Ты — гласный, я — гласный, мы с тобой таких делов наворочаем, — город до новых веников не забудет!

Спустя полчаса Виктор Иванович провожал Воронцова до ворот сада. Коляска ехала за ними.

— Очень утомлено сердце, — сказал Воронцов, — и, кажется, диабет. Это мы завтра исследуем. Похоже — он сдавать стал.

И еще через несколько дней выяснилось: Иван Михайлович болен безнадежно. Воронцов зачастил, привозил с собой других докторов. Ивана Михайловича выстукивали, выслушивали. Сперва он относился к этому покорно. Потом доктора ему надоели. Он заворчал, закапризничал, потребовал у сына, чтобы Воронцов ездил как можно меньше. И это лето вышло грустное, будто все кругом грустило вместе с андроновской и зеленовской семьями. Часто шли дожди. Волга постоянно была за завесой, небо нависало серое, низкое. У Ивана Михайловича болела спина, иногда по два и по три дня он не выходил из комнаты, тихо стонал, и гнетущий камень лег на весь дом. В солнечные же дни Ивана Михайловича выводили на балкон, он сидел в плетеном кресле, укутанный, смотрел вдаль и порой грустно улыбался.

— Волга, вот она, Волга!

А Виктор Иванович присматривался к отцу, все думал: «Как может измениться человек! Где его сила? Где его шум?» Он, сам того не сознавая, стал необычно нежен и внимателен к отцу, старался чаще быть возле него, по вечерам сидел долго-долго у его постели, говорили они тихонько о делах, о прошлом, и видать было: Иван Михайлович очень доволен такой переменой — и этими долгими тихими разговорами, и нежной заботливостью. Старик пытался шутить, но уже и шутки выходили печальными:

— Бывало, когда ты был помоложе, вот иной раз подумаю о смерти: «Батюшки, ничего не сделано до конца! Батюшки, все стоит на полпути! Умру — не справится Витька, все пойдет у него шиворот-навыворот». А ныне вот хотел бы, хотел бы что тебе наказать, да вижу: нечего наказывать — все-то ты сам лучше меня знаешь.

— Ну, папа, перестань, — перебил Виктор Иванович, — я не люблю, когда ты намекаешь на это.

Отец, улыбаясь, покачал головой:

— Чудак ты, Витя! Как же не намекать, когда это уже подошло?

Он понизил голос, сказал полушепотом:

— Разве я не вижу, как ты обо мне беспокоишься? Уедешь в город и всякий час звонишь сюда по телефону, спрашиваешь обо мне. Я понимаю — боишься: без тебя помру. Спа… спасет… Христос. — Он заговорил дрожащим голосом: — Мне это радость. Беспокоишься — значит, любишь.

И поднял голос, заговорил громко, хорошо, насмешливо:

— Эк я расчувствовался! Ну-ка, поговорим об другом о чем. Вот ты намедни про народ заговорил: «Народу надо меньше, машин больше». А я и подумал: куда же народ-то денется, если все машины и машины? Трудно народу без работы будет.

— Народ работу найдет. Тут закон экономического развития. Со временем совсем будет мало рабочих, все дело будут делать машины.

— Да-а… Я вот про себя думаю: с народом я обращался не так, как ты. Иной раз и в зубы ткнешь, иной раз и палкой ошарашишь. Как это говорится: «Бей, но выучи». Дураков надо учить. Ну и того… ткнешь иной раз. А ты вот с народом обращаешься лучше, чем я. Видать, ни разу никого не ткнул даже. А вот в шею его туришь от себя: вместо народа машины ставишь. Что оно лучше-то? Иногда побить, но работу дать иль совсем не бить, но и работы не давать?..

— Знаешь, папа, в Америке…

— Америка, Америка! — вдруг забрюзжал Иван Михайлович. — Я вот теперь, в болезни-то, думаю: где правда и где ложь? И Америка твоя мне кажется какой-то маслобойной машиной. Вот будто давят там народ, из него масло течет… И ладно об этом! Жить бы сначала — я бы не так с народом. А то я на дело больше глядел, чем на людей. С чем пойдешь в царство небесное? Не с деньгами, с добрыми делами. А их немного…

Он опустил голову, глаза заслезились, тяжело задышал, с хрипотцой. Что от прошлого от него осталось? Да, он такой же крупный, как большая машина, ныне расшатанная. Но грусть, беспомощность в лице и хрип…

В эту ночь впервые с ним случился припадок. Иван Михайлович задыхался, шумно хрипел, точно отбивался от кого-то страшного, кто навалился на него всей тяжестью. Приехал Воронцов, все такой же шумный, с забавными прибаутками. Он возился два часа, прежде чем Ивана Михайловича отудобил. Эти часы Виктор Иванович не отходил от постели отца: все внутри у него оцепенело от страха.

— Как? Что? — тревожным шепотом зашептал он доктору, когда тот вышел из комнаты на террасу.

Доктор пожал плечами.

— Ничего не сделаешь. Организм стар. Будьте готовы ко всему.

Доктор сошел вниз. Пролетка зашуршала по дорожке. Виктор Иванович вцепился пальцами, как хищник когтями, в перила террасы, смотрел, как в предутреннем свете черная пролетка ехала между стенами черных кустов. И бессилие его душило.

Он заметался, звал доктора за доктором. Все они приходили суровые, важные и важничающие, со скучной речью говорили одно:

— Надо быть готовым ко всему.

Тогда Виктор Иванович понял: смерть в самом деле близко, и уже не противился, когда мать решила пособоровать Ивана Михайловича. Соборовать? Это — христианская дверь в близкую смерть, — вот она, смерть, встала уже рядом, дверь можно открыть. На каждого, кого соборуют, люди смотрят, как на полумертвого: он приготовился в путь последний. И уже возврата нет. Если бы соборованный победил болезнь, все одно: он не должен ходить в баню, не должен брать в руки деньги, не должен любить жену…

Отец Ларивон, начетчики и певчие приехали утром. В зале накрыли стол, зажгли лампады перед всеми иконами. Ивана Михайловича, одетого в белую рубаху, вынесли в кресле. Он полулежал, полусидел, задыхаясь. Все стояли с зажженными свечами, и сам Иван Михайлович полулежал с зажженной свечой в руке. Эти свечи, эти угрюмые лица, переполненные скорбью, это монотонное протяжное пение напоминало панихиду. Панихиду по живом. Семь раз отец Ларивон читал евангелие, семь раз помазал маслом лоб, и грудь, и руки Ивана Михайловича. Начетчики и певчие тянули монотонно молитвы… Виктор Иванович стоял, сцепив зубы. В груди леденело, потом вдруг вспыхивало пожаром. Он боялся глянуть на отца. Его, живого, отпевали, отпевали!…

Умер Иван Михайлович через трое суток. Умер ночью. День перед этим был очень жаркий и очень душный. Сад, и Волга, и Заволжье после такого дня были пронизаны сыростью. Виктора Ивановича разбудила Глаша. Из-за двери она крикнула страшным голосом:

79
{"b":"587601","o":1}