Испытав сто двадцать пять обид,
Я, поэт, иду к великой Нови.
Сильный враг меня не победит,
Слабый друг меня не остановит!
Я не очень правильно иду,
У меня неровная дорога:
И в литературе, и в быту
Мелочей досадных очень много.
Не случайно каждою весной
Унываю я от этой хмури…
Но победа все-таки за мной,
Как в быту, так и в литературе!
Глазков сумел остаться самим собой, потому так органично и звонко звучат его поистине хрустальные стихи 55-го года «За мою гениальность!..»:
…В неналаженный быт
Я впадаю, как в крайность…
Но хрусталь пусть звенит
За мою гениальность!..
Стихотворение «Гоген», написанное на седьмом году сознательного стихотворства, запомнилось мне как первые его стихи. Причина такого сдвига в памяти, видимо, в том, что как раз около того времени в музее Нового западного искусства я познакомился с Гогеном, и его яркие полотна, воспринятые мною чисто живописно, в этих стихах вдруг обрели сюжет, вобравший в себя всю знойную экзотику Океании. Написан «Гоген» в 39-м году. Этот год Коля считал годом начала нашей дружбы. Я в это время — школьник, он студент педагогического института, который вскоре оставит и перейдет в Литературный институт.
Не порывая дружеских связей со школьными товарищами, а с некоторыми он сохранил дружбу до последних дней, он обретает новых друзей-студентов. В немалом числе заполняли они небольшой кабинет Ивана Николаевича, год назад ставший Колиной комнатой. Оставляя далеко позади многие и многие темы споров и порою острых полемических стычек, здесь главенствовала Поэзия. Большинство сами писали, но и остальные не были безучастны к судьбам поэзии, и вопросы ставились остро: или — или. Спорные разрешал «Круг» — так назывался своего рода арбитраж, выносивший бескомпромиссное решение, с обязательным подчинением таковому. Этот метод решения споров был предложен одним из товарищей Коли, студентом-медиком, выходцем из донского казачества. В случае, если решение «Круга» было особо неожиданно и блистательно или же кто-то разил противника остроумным выпадом, раздавались крики: «Сомнамбула!.. Сомнамбула!..» Коля вставал, вытягивал вперед руки, к нему подходил остроумец и ложился спиной на протянутые руки. Коля недвижно держал вытянутое струной тело, а все присутствовавшие хором восторженно скандировали (хотя в ходу этого слова еще не было): «Сомнамбула! Сом-намбула! Сом-намбула!» После этого Коля опускал руки, ставил героя на пол и выкрикивал: «Долой… Сашку Жарова, Лебедева-Кумача… Да здравствует Непосредственная натура!»
Две последние строки сопровождались гулкими ударами кулака в грудь, и, видимо, возникающая от этого голосовая вибрация приводила компанию в особый экстаз, и они, прибавив к восторженности ноты гнева, повторяли: «Сомнамбула! Сом-намбула! Сом-намбула!»
К некоторым из называемых поэтов Глазков позже переменил отношение, да и не всегда одни и те же имена повторялись, можно было импровизировать. Кстати, о перемене отношения. Я как-то заговорил с Колей о Лебедеве-Кумаче, и он сказал, что у того есть прекрасные строчки, и процитировал:
Мы-ста,
да я-ста,
рабочий класс-то,
я-ста,
да мы-ста,
в рот тебе триста!
Основным критерием при оценке поэта было — войдет в историю или нет. Об одном из участников этой компании Коля написал шутливое стихотворение с рефреном-утверждением: «Не войдет в историю!» Предсказание, увы, оправдалось. В свою очередь сам Глазков сплошь и рядом сталкивался с неприятием его поэзии.
Вы, которые не взяли
Кораблей на абордаж,
Но в страницы книг вонзали
Красно-синий карандаш,
Созерцатели и судьи,
Люди славы и культуры,
Бросьте это и рисуйте
На меня карикатуры!..
Я пока не мыслю здраво
И не значусь в статус-кво.
Перед вами слава, слава…
Но посмотрим кто кого?..
Слава — шкура барабана,
Каждый колоти в нее,
А история покажет,
Кто дегенеративнее!
В эти же предвоенные годы поэт увлечен идеей Поэтограда и выражает уверенность, что развитие человечества идет по пути Поэтограда, где нравственные и художественные ценности будут создаваться и определяться поэтом.
Путь-дорога
Без итога
Хвалится длиной.
Скоро вечер,
Он не вечен,
Ибо под луной!
Или прямо,
Или криво,
Или наугад,
Все пути
Ведут не к Риму,
А в Поэтоград…
Истину глаголят
Уста мои
Про Поэтоград,
Где живут поэты
И пьют аи.
Время и история внесли свои коррективы в мечту о Поэтограде и заставили его по-иному взглянуть на себя довоенного:
Был легковерен и юн я,
Сбило меня с путей
Двадцать второе июня —
Очень недобрый день.
Жизнь захлебнулась в событьях,
Общих для всей страны,
И никогда не забыть их —
Первых минут войны!..
Колю первых дней войны я вижу очень тихим, замкнутым в себе и почти неразговаривающим, во всяком случае, я не помню ни одного его слова. Ему было плохо, он и не пытался скрыть это.
Был снег и дождь, — и снег с дождем,
И ветер выл в трубе.
От армии освобожден
Я по статье 3-б.
Вздымался над закатом дым,
И было как пожар,
Когда я шел ко всем святым
И не соображал.
Вскоре после начала войны в Москве была объявлена воздушная тревога, оказавшаяся учебной. Когда Коля вместе с Ларисой Александровной шли в бомбоубежище, он по пути из прихожей захватил стоящую там тоненькую кавказскую тросточку и на вопрос, зачем берет ее, ответил: «А зачем ей пропадать?» Позже цикл стихов 41—42-го годов объединится общим заглавием «Сорок скверный год», а о себе скажет:
Я не был на фронте,
Но я инвалид Отечественной войны.
Расставшись осенью 41-го года, мы встретились вновь в апреле 45-го. К этому времени они с мамой вернулись из эвакуации, где он закончил Горьковский педагогический институт, параллельно не чураясь никакой работы, включая погрузку и разгрузку барж, и успел некоторое время поработать сельским учителем, преподавая русский язык и литературу. Жили они трудно, но от растерянности 41-го года не осталось и следа. Это был уже взрослый человек, твердо следующий своему поэтическому призванию, но вынужденный добывать средства к существованию чем угодно, но только не литературой.