Был ли Глазков в стихах своих шутом, скоморохом, «юродивым Поэтограда», как он однажды сам обмолвился, правда, в сугубо личном стихотворении? Был ли он клоуном — умным человеком, игравшим дурака? Думаю, что нет. Больше всего к нему подходят, видимо, слова Державина об умении поэта «истину с улыбкой говорить». Его ирония и самоирония чем-то сродни иронии Гейне, смеху Вийона, но это — неповторимая глазковская ирония, высказанная с позиций мудрого простодушия, вроде бы детского удивления перед неразумностью тех или иных явлений жизни. Не надо ум путать с хитростью. Глазков бесхитростен, хотя порой и лукав. Его ирония не желчна, а светла и жизнелюбива, за ней — глубина народного здравого смысла.
3
Летом 1968 года, готовясь к своему пятидесятилетию, Николай Глазков вместе с сыном Колей последний раз посетил Горький, подышал памятным ему с первых дней жизни волжским воздухом. Родившийся на Волге, он нежно любил великую русскую реку, много писал о ней. Коля хорошо знал верхнее течение Волги, был у ее истока (вспомним стихи «Волгино верховье»), на речном пароходе ездил в Углич и воспел его, заодно высказал свое одобрение водному транспорту: «Хотя речное пароходство и не нуждается в рекламе, его большое благородство хотел бы я воспеть стихами». Приезжая в Горький, Глазков обязательно брал лодку, забирался на ней в уединенные волжские бухточки, купался там, собирал ягоды, отважно на веслах пересекал широкую реку, ставшую оживленной синей улицей, наполненной судами на подводных крыльях, катерами, баржами, теплоходами, поднимавшими большие волны… Еще в начале сороковых годов он писал о Волге «Чкалова, и Разина, и Хлебникова, и меня».
В августе 68-го года Глазков поехал в Лысково, увидел дом, где жила когда-то семья его родителей и где он появился на свет: «Я родился в доме Лонина, на улице Ленина». Теперь на этом доме установлена мемориальная доска в честь поэта. Написал Глазков стихи и о расположенном напротив Лыскова за Волгой знаменитом Макарьевском монастыре, и об Оленьей горе в Лыскове, и о самом поселке, ныне районном центре, с газетой которого у поэта установилась прочная связь: он регулярно посылал туда стихи, подружился с газетчиками и лысковскими любителями поэзии.
Глазков давно и хорошо был знаком со многими горьковскими литераторами, следил за их работой, читал их книги.
Тогдашний руководитель горьковской писательской организации Владимир Автономов лично не был знаком с Глазковым, зато много о нем наслышан, в том числе и от лиц, рассказывавших всякие анекдоты о глазковских чудачествах. Когда Коля пришел в Союз писателей и разговорился с Автономовым, тот был буквально очарован. «Слушай! — сказал он мне на следующий день. — Это же умнейший парень! И какой светлый ум! Какая чистая русская душа! Что о нем разную ерунду плетут!»
Глазков с журналистами «Горьковской правды» съездил за грибами: помню его в шляпе, с большим ножом и круглой плетеной корзинкой в руках. Он побывал у Николая Кочина, Юлия Волчека, еще нескольких писателей-горьковчан, вечерок провели мы с ним и у меня.
В теплый августовский день собрались мы на Керженец. Заместитель редактора «Борской правды» поэт Михаил Сточик встретил нас на левом берегу Волги, сел вместе с нами в редакционный «газик», и мы поехали лесными дорогами к желто-зеленому Керженцу, к окрестностям былинного града Китежа… Были купанье и грибы, стихи и тосты…
В 1971 году я с семьей перебрался из Горького в подмосковный город Красногорск. Когда закончились хлопоты, связанные с переездом, ремонтом квартиры, покупкой мебели и тому подобным и мне надо было поехать в Горький для завершения всяких дел, оказалось, что у меня нет даже десятки на билет. Я обегал разных знакомых в редакциях, ни у кого не смог занять. Пошел к Глазкову: он и на этот раз выручил меня, дал денег.
В первой половине семидесятых годов я частенько бывал на Арбате. Коля неустанно закалялся: по утрам принимал все более холодные ванны, брал в ванную градусник. Помню, как-то утром он встретил меня в купальном халате — только что из ванной — и с гордостью сообщил, что температура воды была 11 градусов. Отправляясь в дальние поездки в Сибирь, он теперь неизменно брал с собой термометр, и помню, как получил от него открытку из Красноярска, что он искупался в Енисее при весьма низкой температуре. То же сообщил он о Лене, об Амуре и других водоемах. Сохранилась фотография, где Глазков купается в реке, а на берегу лежит снег. Раньше бывали времена, когда Коля, с детства подверженный всяким простудам, зимой старался вообще не выходить на улицу. Нынче стало все наоборот: он стойко и целенаправленно укреплял свой организм. Однако все же как-то заболел вирусным гриппом и очень тяжело его переносил…
Шли годы. Глазков внешне почти не менялся. Не седела его борода, о которой он, не любивший ничего искусственного, написал:
Я незначительной бородкой
От лютой стужи защищен.
Хоть волос у нее короткий,
Он все же шерсть, а не нейлон.
Дальше пошли события, многое в его жизни изменившие: Арбат потерял Глазкова! Тот Арбат, с которым накрепко соединилось представление о Колином доме, тот Арбат, где напротив дома была булочная со знаменитыми «калорийками», а неподалеку — рыбный магазин и знаменитый на всю Москву гастроном, тот Арбат, где расположен магазин открыток, много лет пополнявший глазковскую коллекцию… Уютный прославленный Арбат, еще с пушкинских времен облюбованный русской поэзией, одного за другим терял своих певцов: давно уже жил вдали от Арбата, вздыхая по нему, Булат Окуджава, развеялись следы более ранних литературных обитателей поэтического Арбата (сохранен только пушкинский мемориальный дом), — и настал черед Глазкова проститься с воспетым Арбатом: флигель, в котором он прожил более полувека, флигель, о котором говорили, что он помнит 1812 год, должен был из жилого дома стать какой-то конторой. Жильцам предложили новые квартиры в довольно далеких районах Москвы.
В январе 1974 года, выстояв на морозе длинную очередь в книжную лавку писателей, где в этот день продавался давно ожидавшийся однотомник Осипа Мандельштама, мы с Росиной Глазковой, купив желанную книгу, пошли к Глазковым, на Арбат. Дом казался почти необитаемым. Многие соседи уже выехали. Глазковы держались до последнего. Им грозили выключением света, телефона, отопления. Коля ходил в Союз писателей, просил предоставить жилье, не слишком отдаленное от милого Арбата. Как-то я его встретил возле Союза. Коля был мрачен. «Я боролся, сколько было сил, больше не могу», — сказал он.
Новое жилье Глазковых оказалось в Кунцеве, на Аминьевском шоссе. Название улицы не понравилось Глазкову и рождало в нем недобрые предчувствия. В эти последние, «аминьевские» годы мы с Колей встречались редко, преимущественно в ЦДЛ. Я с неясной тревогой отмечал, что у всегда подтянутого, худощавого, спортивного Глазкова начинает ненормально увеличиваться живот. Стал ли он полнеть на шестом десятке лет или это уже подступала водянка, признак тяжелого заболевания печени, которое в конце концов сгубило его? В это время и я начал тяжело болеть, редко выбирался из дому.
Последний раз я видел Колю в 1977 году на собрании объединения поэтов. Его жестоко обидели в одном издательстве, и он с трибуны громко протестовал против очередной несправедливости, коснувшейся его.
Весной 1978 года я поехал в Горький, перенес там операцию, пролежал больше трех месяцев в больнице, а когда в конце августа вернулся в Красногорск, узнал, что звонила Росина Глазкова и сообщила, что «Коля — не жилец», что он безнадежно болен. У меня дела тоже не улучшались, осенью я снова очутился в горьковской больнице, а потом до самой весны 1979 года жил в Горьком, где получал от Глазкова письма, как всегда, с вложенными в них стихами. Одно четверостишие гласило:
Разумный, как медведь,
И хитрый, как лисица,
Я не боюсь болеть,
Но я боюсь лечиться!