Литмир - Электронная Библиотека
Литмир - Электронная Библиотека > Цыбин Владимир Дмитриевич (?)Брик Лиля Юрьевна
Ильин Евгений Ильич
Дмитриев Николай Николаевич
Шорор Владимир
Дмитриев Олег
Межелайтис Эдуардас Беньяминович
Озеров Лев Адольфович
Ваншенкин Константин Яковлевич
Вульфович Теодор
Катанян Василий Абгарович
Самойлов Давид Самойлович
Одноралов Владимир Иванович
Межиров Александр Петрович
Панченко Николай Васильевич
Крелин Юлий Зусманович
Лисянский Марк Самойлович
Павлова Муза Константиновна
Наровчатов Сергей Сергеевич
Козаков Михаил Михайлович
Рассадин Станислав Борисович
Вознесенский Андрей Андреевич
Старшинов Николай Константинович
Аронов Александр
Луконин Михаил Кузьмич
Либединская Лидия Борисовна
Хелемский Яков Александрович
Попов Андрей Иванович "историк"
Заславский Риталий Зиновьевич
Храмов Евгений Львович
Слуцкий Борис Абрамович
Евтушенко Евгений Александрович
Окуджава Булат Шалвович
Авербах Юрий Львович
Достян Ричи Михайловна
Сарнов Бенедикт Михайлович
Шевченко Михаил
>
Воспоминания о Николае Глазкове > Стр.37
Содержание  
A
A

Глазков принял меня с женой как радушнейший хозяин не только своего дома, но и всей Москвы: повел показывать столицу, в центр — на Красную площадь, в Мавзолей, на улицу Горького, угостил в кафе изысканным мороженым («Разве у вас на Севере знают, что такое настоящее мороженое!»).

Потом я поехал в Горький, и вскоре Глазкова повстречал и там и открыл в нем новые, неведомые мне ранее черты. Он оказался страстным любителем природы, купанья, гребли, сбора ягод и грибов, путешествий. Во время войны эти качества не могли в нем так ярко проявиться. В Горький Глазков приехал из Тамбова, где у него появились новые друзья. Он читал поэму о Тамбове и реке Цне. Со времен лермонтовской «Казначейши» это была, кажется, первая такая пространная и веселая поэма об этом городе. В это время, много печатаясь как переводчик, Коля выступал и как детский поэт в журнале «Затейник». «Не то впал в детство, не то в безденежье», — саркастически сказал мне в Салехарде сибирский писатель Евгений Ананьев, которого поздней я познакомил с Колей. Глазков много говорил — тогда, в 1952 году! — о необходимости охранять природу, о порче рек и лесов, о защите рыб и зверюшек…

И снова Глазков в Горьком мне помог: познакомил со своими новыми приятелями Володей Ларцевым и Яном Карасиком, — последний, когда через год я приехал поступать в Горьковский университет, предоставил мне приют на время экзаменов. Тогда же Коля, движимый желанием помочь мне, заговорил о моем приобщении к переводческим делам, и в зиму 1952–1953 годов, мою последнюю салехардскую зиму, стал посылать мне для перевода подстрочники, делясь со мной теми, которые поступали к нему.

Та зима в Салехарде была очень тяжелой. Маленькая городская электростанция, мощностью всего в 80 киловатт, обеспечивала энергией только предприятия, школы, больницы. В домах коптили керосиновые лампы — а темное время зимой в Заполярье занимало большую часть суток. Я учился в десятом классе вечерней школы: война давно прошла, с 9 классами в вузы не брали, а мой курс Горьковского пединститута в 42—43-м годах, не подкрепленный аттестатом зрелости, утратил свою силу. В свободные часы я переводил присланные Глазковым стихи. Перевел жившего в Москве и писавшего на языке урду молодого индийского поэта Шамима Хабиб-Вафа, сына известного в 30-х годах поэта-революционера Эс Хабиб-Вафа. Перевел стихи украинского поэта Григория Плоткина, татарского детского поэта Хая Вахита. Глазков сообщил мне адреса авторов, я вступил с ними в переписку, и работа принесла плоды! Я еще жил в Салехарде, когда переводы стихов Плоткина были напечатаны на Украине, потом московское радио передало стихи Шамима Хабиб-Вафа в моих переводах, кажется, Глазков сам их туда и отнес…

Летом 1953 года, получив аттестат зрелости в салехардской вечерней школе, я решил поступить в университет в Горьком. Когда я, проезжая через Москву, сказал об этом Глазкову, он не одобрил моих намерений: «Ты начал переводить, тебя будут печатать. Правда, на тебя будут косо смотреть соседи, а управдом станет интересоваться, кто ты есть — сидишь дома, пишешь и вроде нигде не работаешь… Но это профессиональный риск!»

Мой друг, при всей своей мудрости, тогда не понимал, что у меня не было ни соседей, ни управдома, ибо не было дома, что я ехал с Севера в Горький «яко наг, яко благ», и стать студентом — для меня значило приобрести социальное положение и право на прописку в Горьком…

Когда я уже все это получил и стал посещать лекции, Глазков прислал мне книгу корейского поэта Се Ман Ира, где в его переводе была помещена поэма, сделав на книге надпись, начинавшуюся с упрека:

О Люсик Шер! Тебя, как друга,
Я побраню на этот раз…

А «бранил» он меня за то, что я забросил переводческую лиру —

И в этой книге Се Ман Ира
Твоих произведений нет.
Меня стихами веселя,
Скорее сбрось учебы иго!
Тебе дарю я эту книгу
С поэмою «Моя семья».

Некоторое время спустя Глазков, верный своему принципу — никого ни к чему не принуждать («может ехать — и не ехать»), примирился с моим студенчеством, но продолжал привлекать меня к переводческим делам. Он прислал мне стихи башкирского поэта Ханифа Карима, я перевел их, и вскоре они были опубликованы в Уфе.

В первые же мои студенческие каникулы зимой 1954 года Коля пригласил меня приехать в Москву, пожить у него и поработать вместе с ним.

На маленькой, выделенной из комнаты кухоньке его старой арбатской квартиры стоял предназначенный для гостей, которые, кстати, не переводились в этом доме, сундучок, на коем гости, прибывавшие из разных мест, могли ночевать. Две недели занимал это гостевое место я, вдыхал проникавший в приоткрытую форточку кухни сырой воздух московского февраля, смотрел в окно на недавно построенное и закрывавшее прежний вид из квартиры огромное здание телефонной станции, слушая глухо доносившиеся сюда шумы огромного города. Арбатская квартира Глазкова могла считаться местом историческим. Вероятно, вся литературная, и не только литературная Москва побывала там. От старого футуриста Алексея Крученых и до мальчиков, пробующих свои силы в стихописании, от друзей Колиной юности, уже признанных и вышедших в лауреаты, вроде Луконина, и до тех его товарищей, чья слава была еще впереди, — Слуцкого, Самойлова, Евтушенко…

Много раз не только бывал, но и живал там и я. По утрам мы пили кофе со сгущенным молоком, заедая его калорийными булочками, купленными в магазине напротив, а поближе к вечеру отправлялись в гастроном на углу Арбата и Смоленской — взять что-нибудь к ужину, который редко обходился без гостей. Мы нагружались яствами (попутно заглядывали и в рыбный магазин на полпути между гастрономом и Колиным домом) и готовились к ужину с гостями, а иногда — очень редко — и без них. В невеселом настроении Глазков говорил подчас белым пятистопным ямбом, там, где ему не хватало слогов, он вставлял свое любимое «Хо-хо!», отчего его речь становилась похожей на ранние стихи Сельвинского. С гостями Глазков играл в шахматы, спорил о литературе, мерился силой, показывал им свою прекрасную коллекцию открыток. Незадолго перед тем он приобрел пишущую машинку и развлекался тем, что изображал с ее помощью разные рисунки — преимущественно затейливые церквушки, делал рамочки на страницах, виньетки, уснащая ими свои письма. Кстати, несколько лет спустя художник, оформлявший одну из книг Глазкова, исполнил заставки в духе этих Колиных узоров.

Мое пребывание в Москве зимой 1954 года началось с посещения бухгалтерии Всесоюзного радио, где мне причитался гонорар за устроенные туда Глазковым переводы. А потом, уже с новыми переводами, мы с Колей опять двинулись на радио, на этот раз не в бухгалтерию, а в редакцию на улице Качалова. Туда полагалось выписывать пропуск. Но едва мы вошли в вестибюль, как Глазков рванулся мимо опешившего вахтера к подошедшему лифту, вскочил в него, нажал кнопку… Лифт взмыл вверх, а вахтер схватил меня за руку, нажал другую — сигнальную — кнопку, откуда-то выскочило несколько человек. «Вот! — крикнул вахтер, указывая на меня. — Тут с ним один прошел без пропуска!» Пропуска не было и у меня… Но зазвонил телефон, вахтер взял трубку. Видимо, из редакции сообщили, что приход Глазкова легализован, и заодно предложили пропустить и меня. Был дан отбой тревоги, и я беспрепятственно поднялся в редакцию.

К тому времени уже получило устную известность стихотворение Глазкова, кончавшееся словами: «А что он сделал, сложный человек? Бюро, бюро придумал пропусков!» К этим бюро, как и к другим формам бюрократизма, Глазков питал устойчивое отвращение.

Обосновавшись благодаря своему студенчеству в Горьком, с которым была связана память о нашей военной юности, я довольно часто наезжал в Москву и обязательно посещал Глазкова. Летом 1954 года я у него познакомился с Сергеем Наровчатовым и Давидом Самойловым, спустя год — с Ксенией Некрасовой и Алексеем Крученых, тут же встречал и Василия Федорова, и Егора Исаева, и многих других. Товарищи по поэтическому цеху дарили Глазкову свои книжки, а книги самого Глазкова все никак не выходили, на него в издательствах все еще поглядывали с опаской…

37
{"b":"568092","o":1}