Литмир - Электронная Библиотека
Литмир - Электронная Библиотека > Либединская Лидия БорисовнаМежиров Александр Петрович
Одноралов Владимир Иванович
Рассадин Станислав Борисович
Ваншенкин Константин Яковлевич
Дмитриев Николай Николаевич
Шорор Владимир
Брик Лиля Юрьевна
Самойлов Давид Самойлович
Старшинов Николай Константинович
Наровчатов Сергей Сергеевич
Лисянский Марк Самойлович
Цыбин Владимир Дмитриевич (?)
Панченко Николай Васильевич
Луконин Михаил Кузьмич
Вульфович Теодор
Павлова Муза Константиновна
Дмитриев Олег
Ильин Евгений Ильич
Озеров Лев Адольфович
Вознесенский Андрей Андреевич
Заславский Риталий Зиновьевич
Аронов Александр
Попов Андрей Иванович "историк"
Хелемский Яков Александрович
Козаков Михаил Михайлович
Межелайтис Эдуардас Беньяминович
Крелин Юлий Зусманович
Катанян Василий Абгарович
Храмов Евгений Львович
Слуцкий Борис Абрамович
Евтушенко Евгений Александрович
Окуджава Булат Шалвович
Авербах Юрий Львович
Достян Ричи Михайловна
Сарнов Бенедикт Михайлович
Шевченко Михаил
>
Воспоминания о Николае Глазкове > Стр.18
Содержание  
A
A

Одет он был весьма скромно: поношенный костюм, под ним — косоворотка, простая рубашка или футболка (впрочем, многие из нас, ребят 30-х годов, были одеты примерно так же).

У него были большие, несколько оттопыренные уши (по широко распространенному мнению — признак незаурядности), крупный, но не толстый нос. Свои темные волосы он стриг нерегулярно, отчего над ушами и сзади над шеей образовывались «косички».

Знакомившись, он смотрел на тебя своими светло-карими глазами исподлобья, как бы испытующе: дескать, посмотрим, чего ты стоишь. Зато когда он имел дело с человеком интересным или просто приятным ему, глаза его теплели, оживлялись, он улыбался, забывая о том, что у него не хватает переднего зуба (в то время своей щербатости он стеснялся и, когда говорил, как бы непроизвольно прикрывал рот рукой).

В институте Коля нередко щеголял в незашнурованных туфлях (думаю, не по рассеянности, а из принципа). Свое место в аудитории он занимал не так, как все мы, а прямиком, перемахивая через учебные столы. Иной раз он демонстрировал свою удаль и более рискованным способом. Поспорив с кем-то из студентов, он прошел по перилам галереи, обрамлявшей фойе нашего института, на высоте третьего этажа. На занятиях по военному делу в садике Мандельштама, рядом с институтом, он шел обычно замыкающим и всегда вразнобой со всем строем. Наука хождения в ногу ему упорно не давалась. И еще — очень не любил стоять в очередях.

В рабочей столовке на Малой Пироговской, где мы нередко обедали, увидев очередь, Коля отходил в сторону и терпеливо ждал, пока я или другой его напарник выстоит хвост и подойдет к раздаче. Только тогда он включался в общее дело.

Кстати, преимущество этой столовой 30-х годов перед многими современными заключалось в том, что хлеб в ней не был нормирован и не входил в оплату обеда. Он лежал на тарелках высокими горками: ешь — не хочу. Для нас в то время это было немаловажным.

Прежде чем приступить к уничтожению жиденького супца и традиционной котлеты с макаронами, Коля обычно и здесь демонстрировал свою лихость. Он брал ломоть черного хлеба, густо намазывал его горчицей, а сверху посыпал перцем и солью (удивительно, но в этой дешевой столовой водились и горчица, и перец!) и с невозмутимым выражением лица съедал его без остатка. Научились этому и мы, и бывали случаи (или очередь слишком длинная, или денег не хватает), когда наши обеды состояли вообще только из трех-четырех ломтей этой молодецкой закуски.

Все эти и подобные им замашки установили за Глазковым репутацию человека из ряда вон выходящего. Находились среди нас и такие, кто в святой простоте заявляли ему в глаза, что он ненормальный. «Вы правы, — кротко соглашался Коля. — Но бестактно, непедагогично говорить мне об этом».

Однако не экстравагантные выходки привлекли меня к нему. Очень быстро я узнал, что мой одногруппник Глазков пишет стихи и считает себя не просто поэтом, а поэтом гениальным. К тому времени я уже кое-что слышал о футуристах, их приемах эпатажа. И стиль поведения Глазкова воспринимал отчасти как свойство его необычной натуры, а отчасти как традиционный и оправданный, как мне тогда казалось (да и сегодня, честно говоря, кажется), способ самоутверждения молодого поэта.

Примерно с 8 класса я заинтересовался поэзией и начал пописывать стишки, скажем прямо, удручающе слабые. Ко времени поступления в институт поэтические вкусы мои были весьма эклектичными. Я чтил Маяковского, Есенина, Гумилева, а вместе с тем мне нравился салонный Виктор Гофман, с книжечкой которого я случайно познакомился, а из современников — Виктор Гусев («Как мы певали, Маша!») и Лебедев-Кумач. Но даже здравствующие поэты были для меня по своей недоступности как бы небожителями.

И вот подарок судьбы. Передо мной живой, настоящий поэт.

Не помню, какое Колино стихотворение я узнал первым. Возможно, это было четверостишье, написанное им еще в 10-м классе:

Один мудрец, прожив сто лет,
Решил, что жизнь — нелепый икс,
Ко лбу приставил пистолет
И переехал Стикс.

Меня поразило в этой миниатюре неожиданное соединение смешного и грустного (не поймешь, смеяться тут или плакать), спрессованного в четырех строках, безукоризненных по форме (последнее я чувствовал интуитивно).

А может, это было и еще более раннее его стихотворение, датированное 1936 годом:

Колесо бессмысленной фортуны
Вертится вокруг своей оси.
А цыганка, ударяя в струны,
О любви и счастье голосит.
Это все ласкает слух поэтам,
Рукоплещут пьяные кругом.
Но я знаю, счастие не в этом,
Потому что счастие в другом.

Знакомый блоковский ресторанно-цыганский мотив внезапно переосмысляется в контрастной всему лирическому «сюжету», типично глазковской концовке. Простодушно-наивная по форме и полемическая по существу, она неожиданно поднимает традиционно романсовую тему на иной, философский уровень. Словом, стихи Глазкова меня поразили и покорили. Я сразу же стал его благодарным читателем и учеником. Мы подружились.

Дружить с Колей было хорошо, хотя и непросто. Непросто потому, что его искренность и прямота исключали всякую «дипломатию», а особый склад мышления, казалось бы, взаимоисключающее сочетание в его взгляде на вещи логики и парадокса — ставили нередко в тупик.

Любил он при встрече огорошить очередной расхожей формулой-тирадой, которую время от времени заменял новой. Вот некоторые из них: «За что боролись, кровь проливали, по окопам и болотам бродили, свою собственную жизнь корежили? Бей его!» Или: «Да здравствуют голубые изумруды поэзии! За что боролись? Агамемнон был царь!..» Подобные монологи с непривычки озадачивали собеседника, и он не понимал, как, собственно, на них реагировать.

Коля много знал, но был не из тех, кто любит щегольнуть своей эрудицией. Сдержанный и немногословный, он, однако, охотно включался в разговор, если это был разговор честный, заинтересованный, без подвоха.

А говорить с ним было всегда интересно. Он был начитан (и не только в поэзии), отлично знал и любил географию и историю. Единственный лекционный курс, который он аккуратнейшим образом конспектировал, был курс «Всеобщей истории» доцента Герчикова. Кроме всего прочего, Коля был сильным шахматистом. Я тоже любил шахматы и играл, видимо, в силу третьей категории. Коля же в то время, думаю, мог бы иметь вторую.

Нередко после занятий мы шли пешком по Большой Пироговской до Зубовской площади, сворачивали на Садовую и добирались до Смоленской. А там рукой подать до Колиного дома — «Арбат, 44, квартира 22». Известный ныне всем москвичам (да и не только им) гастроном на углу Смоленской и Арбата в те годы уже существовал, и, если у нас в карманах оказывалось немного серебра (что бывало далеко не всегда), мы покупали бутылку красного сухого вина, дома у Коли выливали его в кастрюльку, подсыпали сахару и ставили на огонь. Получался вкусный горячительный напиток, который мы громко именовали пуншем. Ведь пунш, как известно, — напиток гусаров и поэтов.

Впрочем, пуншем мы баловались, когда дома не было Колиной мамы Ларисы Александровны, учительницы немецкого языка. Маму мы старались не расстраивать дополнительными неприятностями, у нее их и без того было более чем достаточно. Шутка ли, потерять мужа и остаться одной с мизерной зарплатой и двумя «трудновоспитуемыми» сыновьями (у Коли был младший брат Георгий — в просторечии Кора, правда, я его плохо знал). Что случилось с Колиным отцом, я только догадывался. В те годы я знал немало хороших ребят, отцы которых были арестованы. Расспрашивать же его не считал возможным, поскольку сам он об этом никогда не заговаривал.

18
{"b":"568092","o":1}