— Молодец, Сархошев, молодец! Хорошо ты жизнью пользуешься, нечего сказать!
Спор, начавшийся на русском языке, теперь продолжался на армянском.
— Чего ему надо? Нас, что ли, ругает? — спросила Фрося, прекрасно зная, что военные спорят именно об этом. — А какое ему дело? Милиционер он, что ли?
Меликян прикрикнул на нее:
— Замолчи, бесстыдница!
— А вы не имеете права меня оскорблять, — затараторила Фрося, — сами вы бесстыдники!
Ксения Глушко, которая, казалось, крепко спала, вдруг подняла голову и спокойно спросила:
— Ну, что там случилось?
— Поздравляю с зятьком вас, дочка мужа себе подцепила, — ответил Минас.
Он сказал это в порыве гнева, но тут же подумал, что не должен был так говорить. Мать может поднять скандал, и кто знает, чем это кончится. Но старуха только ухмыльнулась:
— А что, вам завидно? Точно собака на сене.
От неожиданности Минас даже привстал, не в силах сдержать негодование, плюнул и вышел из этого дома.
Его провожал! наглый хохот Фроси.
— Погоди же, Сархошев, я тебе покажу! — в сердцах, почти вслух приговаривал Минас, выходя на улицу.
Он шагал по темным улицам, задыхаясь от возмущения и ругая Сархошева. «Бесстыдник этакий, совести у него нет. Каждый день лицемерные письма жене пишет, а сам беспутничает! Будь проклят тот, кто тебя человеком считает. Разве ты человек?!»
Около одного из домов он остановился, вспомнив, что здесь квартирует Седа Цатурян, однокурсница его сына. Еще не так поздно, может быть она не спит. Зайти, что ли, узнать — не получил ли кто-нибудь писем из Армении, что там нового? А вдруг и ему есть весточка? Ведь Седа всегда забирает письма, чтобы лично вручить их Минасу.
Так думал Меликян, расхаживая взад и вперед перед знакомым домом и не решаясь постучать. Ярость его постепенно утихала. Отныне, кроме официальных отношений, у него ничего общего с Сархошевым не будет. Ну и женщины эти Глушко, особенно мать! Провалиться бы им, провалиться!
Ни Седа, ни ее хозяева еще не спали. Дочь хозяйки читала вслух какую-то книгу, а мать и Седа слушали.
Все очень обрадовались Минасу.
— А у меня есть для тебя письма, отец, сегодня получили! — воскликнула Седа, доставая маленький голубой конверт. — От Акопика!
— От кого письмо? — спросила хозяйка.
— От его сына, Вера Тарасовна, — объяснила Седа. — Мы с ним на одном курсе учились в университете. Теперь он в армии. Замечательный парень!
Минас погрузился в чтение письма, прислушиваясь, однако, и к разговору Седы с хозяйкой. Лицо его понемногу прояснилось, в глазах появился веселый блеск.
Он забыл, обо всем, кроме сына. Только Акопик был сейчас перед глазами Минаса, только его слова звучали в душе.
Были забыты неприятности сегодняшнего вечера и даже то, что на свете существует Сархошев и Фрося Глушко с матерью.
Минас кончил читать и со счастливым лицом повернулся к Седе.
— Тебя и Аргама упоминает, кланяется вам. Он орден Красной Звезды получил.
— Что ты говоришь?! Дай-ка взглянуть.
Седа вырвала у Минаса письмо и быстро пробежала его глазами.
— Утром же напишу ему, поздравлю!
— Напиши, Седа-джан, обязательно напиши.
Хозяйки разделяли радость Минаса.
— Видишь, Шура, хоть и далеко война от их края, а тоже на фронте отец и сын, — обратилась к дочери Вера Тарасовна.
Зашел разговор об обычаях разных народов, о национальных костюмах, даже о блюдах.
Беседа затянулась допоздна. Минас собрался уходить.
— Вы где ночуете? — поинтересовалась Вера Тарасовна.
— У Глушко, — ответил Минас.
Вера Тарасовна обменялась с Шурой многозначительным взглядом. Минас не заметил этого.
— Но, откровенно говоря, не хочется мне там оставаться, переберусь в хату к своим бойцам, — прибавил он.
— Что, хозяйки не угодили? — слегка улыбнулась Вера Тарасовна, снова взглянув на дочь.
— Да нет, тесновато у них, — схитрил Минас.
— А если честно говорить? — улыбалась Вера Тарасовна.
Было ясно, что о семье Глушко идет недобрая молва.
— Не нравятся они мне, — признался Меликян.
— Оставайтесь-ка вы у нас, — предложила Вера Тарасовна. — У нас в доме мужчин нет, вот и будете нам защитником.
Минас нерешительно посмотрел на девушек.
— Оставайтесь! — поддержала просьбу матери и Шура. — А то еще станете плохо думать об украинских семьях!
— Почему?
— Очень просто. Раз вы попали к Глушко…
Шура и Седа легли вместе, освободив вторую кровать для Минаса. Когда свет был уже потушен, Седа спросила:
— Когда увидишь снова Аргама, отец?
— Завтра увижу, как только в полк пойду.
Шура тоже задала вопрос:
— А Ираклия Микаберидзе вы не знаете?
— Очень хорошо знаю. Он брат нашего комиссара, очень хороший парень!
— Передайте ему привет от меня.
— Очень хорошо, ваши приказания будут выполнены.
— Мы не приказываем, а просим, — смущенно засмеялись девушки.
Обнявшись, как сестры, они думали о двух молодых бойцах: Седа — о своем Аргаме, а Шура — об Ираклии Микаберидзе, который с недавних пор занимал ее мысли.
Было уже поздно. Девушки притворились спящими, но ни одна, ни другая не могли заснуть. А в это время на берегу замерзшего, занесенного снегом Северного Донца, в холодной землянке, думали и говорили о них двое молодых бойцов.
XXXII
Сквозь глинистый пол блиндажа проступали все время подпочвенные воды. Бойцы спали на зеленых еловых ветках, в несколько рядов настланных поверх досок на полу землянки. Коптилка, сооруженная из гильзы мелкокалиберного снаряда, уже догорала. То и дело кто-нибудь из бойцов, достав из шапки иголку, начинал ковырять фитилек. Лица товарищей на несколько мгновений освещались, потом опять тонули в полутьме, и снова обитатели землянки только слышали, но не видели друг друга.
Маленький металлический бидон был превращен в печку. Никто уже не помнил, что первоначально он предназначался для хранения керосина или бензина. Теперь он выполнял свои новые обязанности старательно и безропотно. Сверху была пробита дыра для трубы, сбоку вырезано широкое отверстие для дров. Круглые бока этой печки часто накалялись докрасна, сжигая прислоненные к ним для просушки валенки и наполняя землянку удушливым чадом паленой шерсти.
Коптилка потрескивала — видимо, в ней кончался керосин. Но вот огонек затрепетал и погас, окончательно похоронив во тьме землянку.
Эюб Гамидов все подкладывал да подкладывал дрова в печку. Сырые чурки не разгорались, а словно «кипели»: сперва на них таял лед, потом с шипением начинала выступать вода.
Когда времянка накалялась, Эюб, обхватив руками колени, начинал вполголоса напевать свои карабахские «баяти», напоминавшие ему цветущие склоны родных гор с утопающими в облаках вершинами.
Через щели между бревнами наката и от земляных стен тянуло злой стужей. Достаточно было времянке на несколько минут остаться без подтопки, как стены покрывались белым бархатом изморози.
Эюб подтапливал железную печку, чтоб поддержать тепло в темной земляной норе. Глаза молодого азербайджанца были закрыты, но он не спал. Эюб грезил наяву о чудесной весне на берегу Геок-гела, о залитых солнцем горах, о пламенеющих цветами горных лугах. Песни Хагани звучали в его душе, а газеллы Низами рождали тоску по любви.
Эюб подбросил в печку поленьев и улегся на еловые ветки, примостив голову на вещевой мешок. Отлетели мечты, утихла тоска. В эту минуту Эюбу казалось, что нет на свете более уютного места, чем эта землянка, и не может быть подушки мягче его вещевого мешка. Его начал одолевать сон.
— Если вам не спится, последите немножко за печкой, я посплю полчаса, — попросил се Ираклия и Аргама.
— Спи, спи, мы последим, — заверил его Аргам.
Одолеваемый усталостью, Эюб предвкушал радости отдыха. Он был в том блаженном настроении, когда всем хочется сделать приятное. Сказав Аргаму по-азербайджански: — Сах ол, азиз кардашым![7] — он сразу уснул.