Но надо всё превозмочь, лишь бы устроить в печать своё детище, а там — назад, в любимую и дорогую сердцу Москву.
Дни потянулись друг за другом, потом — недели.
Царь, когда-то сам благословивший писателя на сей патриотический подвиг духа и определивший ему казённое место историографа с жалованьем, чтобы хотя бы о пропитании не беспокоиться, — не принимает.
Страшно, если придётся возвращаться ни с чем. И уже приготовлено решение: «продать часть имения и жить по-мещански».
Александр же меж тем устраивает дело так, что сначала пропускает историографа через Аракчеева[14], будто щупает его змеиными глазами всесильного солдафона. Наконец и сам удостаивает... Шестьсот тысяч рублей выделяет на печатание «Истории» в военной типографии и официальную цензуру заменяет личным царским доглядом. А кроме того, жалует историографа чином статского советника и Анной первой степени.
При всём соблюдении придворного этикета Карамзин не скрывает своего безразличия к происходящему в Царском Селе: «Не моё дело умножать число аннинских кавалеров...» Но главным доволен — будет издана «История»!
Отныне он весь — в распоряжениях по типографии и держании корректур.
И как предыдущие долгие годы затворнического летописания — во имя этого же летописания, — строго размеренные дни.
Утром непременный час прогулки — в городе пешком, в Царском Селе — верхом. В любую погоду. Если, к примеру, ветер или дождь — под сюртук на грудь толстую тетрадь, чтобы не просквозило.
После прогулки чашка кофею — и до обеда, который в четвёртом часу, корпение над бумагой.
Вечером лишь можно отойти от времён минувших, что в звуках, красках, в ярких картинах, вызванных точным знанием и художническим воображением, теснятся в голове.
Вечером даже очень необходимо отойти от дорогих и мучительных видений, чтобы себя раньше срока не изнурить, дотянуть до томов, которые уже наметил.
Читают с женою Екатериной Андреевной вслух что-либо для отвлечения, принимают редких гостей.
А самые заветные мысли тем не менее — о Москве, которую и покинул ради того, чтобы вывести в люди труд жизни, как выводят в свет любезное дитя.
Москва мнится, не отпускает.
Потому и пишет друзьям, оставшимся в Белокаменной:
«Скажут, что я ветрен, что мне худо при дворе: улыбнёмся или пожмём плечами. Двор мил как ангел, но мы философы: так ли? Оставляя всё другое другим, будем усердно заниматься корректурами и воображать, как года через два купим себе в Москве домик, а близ Москвы дачу, где насадим гряд десять капусты, огурцов, душистых трав, от времени до времени спрашивая, что делается у вас в Петербурге, у двора, где и мы в старину бывали, как ворона в высоких хоромах! Весело, весело; а для этого надобно было съездить в прекрасное Царское Село!..»
Помимо зимней квартиры, которую Карамзины наняли близ Литейного двора и Невы, в Царском Селе по распоряжению царя для Николая Михайловича с семьёй специально отделан летний китайский домик в парке и во флигеле рядом — крохотный кабинет.
Тут и нашли Вяземский с Перовским анахорета[15].
Перовский огляделся в маленькой комнатке: окно, стол, несколько стульев и всюду — на стульях, на полу, на подоконнике — исписанные листы и книги.
— Вот здесь и обрела приют вся многовековая история государства Российского! — по своему обыкновению пошутил Вяземский.
— Почти такая же «келья», как и в подмосковном Остафьеве, где история зарождалась, — в тон добавил Перовский.
— Не забыли? Помните? — живо отозвался Карамзин, причём лицо его так по-молодому озарилось, будто это не ему совсем недавно стукнуло полвека.
Да и впрямь разве уж так давно было — Москва, Остафьево и они, горячие и совсем юные, в спорах и рассуждениях о путях русской словесности? И с ними рядом — он. Патриарх. Кумир. Живая слава литературы российской.
Пожалуй, никому ещё до Карамзина не выпадала такая судьба — однажды утром проснуться всероссийски знаменитым.
И свершилось это, когда к читателям вышла «Бедная Лиза».
До той поры русский человек — всё едино: образованный барин или мало-мальски грамотный простолюдин — читал на родном языке о головокружительных авантюрах непонятно к какой жизни принадлежащих героев, смаковал вслед за автором дурно пахнущие любовные истории, спешил за сюжетным хитроумием анекдота, выдаваемого за действительные случаи из жизни.
«Бедная Лиза» открыла бытие чистой и светлой человеческой души, напомнила вдруг об истине, о которой доселе даже и не задумывались: самое сильное в человеке — человеческое, что роднит всех людей.
Иными словами, трагедия простой крестьянской девушки, способной на любовь самоотверженную, впервые вызвала слёзы сочувствия и сострадания, заставила многих спросить себя: а не принёс ли ты своим жестокосердием кому-то зла, довольно ли сам знаешь свою душу, всегда ли можешь отвечать за собственные поступки и всегда ли рассудок есть царь твоих чувств?
Мало сказать, что повесть вывела на сцену нового героя, она явила и новый, чистый и свежий язык, которым до этого почему-то не писали, но который — суть язык жизни народной.
Сразу Карамзин сделался кумиром целого поколения: ему начали подражать в прозе и стихах, писали продолжения якобы его собственных сочинений.
Не миновал сего искушения и Перовский. Восемнадцати лет, поступив в Московский университет, он влился в поток студентов, щедро и самонадеянно испытующих свои безгранично молодецкие силы в сочинении всевозможных идиллий под Карамзина.
Но вскоре взялся за дело серьёзное — за перевод «Бедной Лизы» на немецкий язык.
Вместо робкого скольжения по поверхности — решительный нырок вглубь, чтобы достичь самых донных ключей, питающих реку!
Не так ли из подмастерий становятся мастерами — трудно, по шажкам повторяя виртуозные движения тех, для кого они привычны, уже давно освоены?
Во всяком случае, убеждённо считал, что «Бедная Лиза» — лучшее, что есть сейчас в литературе, на чём можно учиться и что должно с гордостью показать иностранцам. Иначе, с его знаниями языков, наоборот, взялся бы перекладывать на русский что-либо с германского или французского...
С чем можно сравнить радость от того, что в твоих руках книжка, каждая строчка, каждая буква которой, прежде чем стать оттиском литеры, выведена твоим пером?
Шершавая бумага ещё не разрезанных страниц пахнет типографской краской, но сладостней нет для тебя запаха, от которого счастливо кружится голова.
И пусть на титуле значится: «Сочинение господина Карамзина», — твои знания, ум и талант в сей книге.
И — твои ночи без сна, долгие часы дневных — не разгибаясь — бдений.
Не просто — слово к слову — повторял творца. Вслед за автором ты, его сотоварищ, глубоко прочувствовал всё, им первоначально изведанное, и комок не раз подступал к горлу, когда ты вслед за писателем переживал страдания бедной Лизы.
С детства не был избалован лаской. Да что там — не приучен подчас слышать даже простой благодарности или даже поощрения от тех, от кого ждал. А тут вдруг захотелось — хоть словечко по поводу свершённого труда!
Но чтобы гласно, открыто, а не так, как все годы в его жизни.
Снова раскрыл книжку. На титуле типографской затейливой вязью — посвящение: «Его превосходительству г-ну тайному советнику и действительному камергеру графу Алексею Разумовскому».
Господи, когда писал ещё на черновике, обливался слезами, думая о том, кому посвящал сей труд, кого обстоятельно величал всеми титулами.
А надобно было всего одно слово — «отец» — вместо этих громыхающих, как железные листы, казённых званий!
Но — не мог. Не имел вроде бы никакого права гак естественно и просто назвать человека, которого любил и который дал ему жизнь.
Так что ж, всегда так — носить в себе и никогда не выразить, чем полна твоя душа, какие чувства зреют в её недрах?