Алексей не разделял тревоги брата по поводу судьбы Жуковского-поэта. На его взгляд, он не только не перестал быть сочинителем, но создал за последнее время истинные шедевры — баллады «Лесной царь», «Граф Габсбургский», «Рыцарь Тогенбург», стихи «Горная песня». В основе их были произведения Гёте, Шиллера и других больших немецких поэтов, которые в оригинале, конечно, хорошо знала и любила бывшая принцесса Шарлотта. И поначалу лишь для неё поэт-учитель сделал русские переводы, но оказалось — создал прекрасные образцы отечественной поэзии.
— Прости, — присаживаясь на краешек кушетки и тем делая вид, что спешит и не хочет отвлекать друга от важных дел, начал Алексей. — Уже давно преследовал меня один назойливый полуфантастический сюжет, и вот в деревенской тиши, от нечего делать, я осмелился перенести его на бумагу. Однако, Василий, дай слово, что об этом — никому, ни единой душе! Взгляни сам на досуге и, если не приглянется, верни.
Жуковский распрямил на пюпитре конторки заглавный лист рукописи, прочитал: «Лафертовская маковница. Сочинение Антония Погорельского».
— Не догадался в своё время, — летуче усмехнулся, — избрать себе литературное имя по собственным пенатам — Белёвский, Орловский или Тульский. У тебя же отменно звучит: По-го-рельский! Итак, с рождением нового, доселе неизвестного автора в отечественной словесности!
— Погоди. Цыплят, как говорится, по осени... — остановил его вконец смущённый Перовский.
— Извини, Алёша, извини, в самом деле... Так ты мне, любезная душа, оставь своё творение. Днями обещаю прочесть — и, как условились, никому ни словечком... — Рука потянулась к рукописи, но коснулась не листов, а как-то растерянно замерла рядом, на пюпитре, губы на полувосточном лице пришли в движение:
«Лет за пятнадцать перед сожжением Москвы недалеко от Проломной заставы стоял небольшой деревянный домик с пятью окошками в главном фасаде и с небольшою над средним окном светлицею».
И он залпом прочёл далее:
«Посреди маленького дворика, окружённого ветхим забором, виден был колодезь. В двух углах стояли полуразвалившиеся анбары, из которых один служил пристанищем нескольким индейским и русским курам, в мирном согласии разделявшим укреплённую поперёк анбара веху. Перед домом из-за низкого палисадника поднимались две или три рябины и, казалось, с пренебрежением смотрели на кусты чёрной смородины и малины, растущие у ног их. Подле самого крыльца вкопан был в землю небольшой погреб для хранения съестных припасов. В сей убогий домик переехал жить отставной почтальон Онуфрич с женою Ивановною и с дочерью Марьею».
Листок перевёртывался за листком, брегет уже позвонил раз и другой, а читавший не мог заставить себя оторваться.
— Постой, постой! Да как же ты смел такое прятать в своих Погорельцах? Прямо картины, писание словом! Так и видишь всё вокруг. А язык-то, язык каков!.. Ну знаешь, моя Шарлотта устроит мне сегодня головомойку за опоздание на урок! А всё ты, моя душа, виною! Ах, если бы каждый день дарил меня таким счастьем, как сегодня это сделал ты! — Жуковский обнял Алексея и взял со стола сафьяновый портфель. — Завтра же, завтра непременно приходи — я нынче же дочту... Ах, какую же ты прелесть написал!..
На следующее утро он застал Василия Андреевича не одного — на софе вразвалку сидел Воейков и держал на коленях его, Перовского, рукопись, нетерпеливо переворачивая страницу за страницей и осыпая почти каждую из них пеплом из своей пыхтящей и сопящей трубки.
Так-то ты держишь слово, хотел Алексей укорить Жуковского, но Воейков, прочистив горло, вскочил, рассыпая по страницам уже не пепел, а целый сноп искр:
— Беру, Перовский, твою повесть в третий, мартовский, нумер «Новостей литературы». Отменно написано! Только...
— Вспомнилась наша дуэль в «Сыне отечества» и захотелось поставить какие-нибудь условия? — иронически глянул на собеседника Перовский. — Но я никаких условий не приму и ничего исправлять в соответствии с вашим, Александр Фёдорович, вкусом не стану.
Мягкими, неслышными шагами по ковру — Жуковский:
— Успокойся, Алексей, не о поправках речь. Александр в восторге от твоей повести. Поэтому прости, что я, не удержавшись, передал ему рукопись. Тут речь о редакторском, что ли, послесловии.
— Именно так! — Воейковская сиплость сменилась громогласностью, которая более шла к его крупной фигуре. — Да вот, я набросал, чтобы тебе прочесть. «Благонамеренный автор сей русской повести, вероятно, имел здесь целью показать, до какой степени разгорячённое и с детских лет сказками о ведьмах напуганное воображение представляет все предметы в превратном виде». Ну и далее — в таком же духе, чтобы убедить мало знакомых с просвещением читателей в пагубных последствиях суеверий. Ты не возражаешь?
— Да разве сия повесть — дань верованиям в колдовство? — не сдержался Перовский. — Для суеверных людей, если на то пошло, никаких сочинённых тобою разъяснений не напасёшься! А мысль моя в повести проста: ни на какое злато, ни на какие богатства волшебные, которые сулит девушке Маше её бабушка, нельзя променять чистые и радостные чувства, и в первую очередь — любовь. Однако валяй, господин редактор, вставляй свою концовку, а я её, не обессудь, буде повесть издана затем отдельной книгой, вымараю.
— Ну-ну, Алексей, Саша! Что вы, право слово, как петухи! — примирительно промолвил Жуковский.
Непростая судьба с давних пор связывала Жуковского и Воейкова. Однокашники по университетскому пансиону, они в юности увлеклись поэзией и философией, основали известный в Москве литературный кружок, который собирался в ветхом домике на Девичьем поле, принадлежавшем Александру Фёдоровичу.
Позже, уже после войны, Жуковский ввёл приятеля в семью своей сводной сестры Протасовой, младшей дочери которой, Александре, Воейков вскоре сделал предложение. Был он, тридцатишестилетний холостяк, явно ей не пара: пристрастен к вину, с характером тяжёлым, к тому же, имевший внебрачного ребёнка. И юная, милая, рассудительная Саша не питала к нему нежных чувств. Однако мать усиленно толкала дочь в бездну — свадьба состоялась.
Жуковский был крепко привязан к Протасовым: в старшую дочь, Машу, он был безнадёжно влюблён, в Саше не чаял души. Чтобы сделать её счастливой, обеспечить достойным приданым, продал своё единственное имение и все вырученные деньги — одиннадцать тысяч — передал Саше.
Брак вышел неудачным — сердце Саши часто сжималось в комок от выкрутасов мужа, нередко кончавшихся скандалами. Лишь общество Жуковского и затем Александра Тургенева да Василия Перовского, с которыми подружилась Саша, было её единственной радостью.
Несчастной оказалась любовь Василия Андреевича к его ангелу, милой Маше. И во многом пытался разлучить влюблённых не кто иной, как давний друг, а теперь и родственник Воейков. Но душа Василия Андреевича не ожесточилась и не могла ответить подлостью на вероломство и невоспитанность этого человека.
Он, наоборот, старался подмечать в нём не тяжёлые и дурные черты, а то стоящее и светлое, что в нём ещё оставалось. С надеждой он передал Воейкову рукопись Перовского, потому что считал: есть в нём вкус литературный, не может не усмотреть и не поддержать талант.
Ещё буквочка к буквочке составлялся в типографии «Русского инвалида»[26], где выходили в качестве приложения «Новости литературы», текст «Лафертовской маковницы», а Петербург уже чествовал рождение нового сочинителя — Погорельского Антония.
Первыми, конечно, о повести прослышали члены Вольного общества любителей российской словесности[27] во главе с его председателем Фёдором Глинкой и чуть ли не в полном своём составе — братья Александр и Николай Бестужевы и Вильгельм Кюхельбекер, Кондратий Рылеев и Дельвиг Антон — нагрянули к Алексею домой. Заставили прочитать всю повесть, не раз громко прерывая автора возгласами одобрения. А потом взялись горячо обсуждать.