59
«Любимая!
Не пугайся этого письма, прошу тебя, потом ты поймешь мою правоту. Прими случившееся как должное, я многое хочу сказать тебе, а времени в обрез, равно как и бумаги, иначе письмо не сложится. Сейчас три часа ночи, в полдень меня убьют, вот сколь мало мне осталось, и потому я спешу. Родная, буду помнить тебя до последней минуты, и о себе должен успеть досказать, хотя бы некоторое главное. Наверное, это было ошибкой, что я посвятил себя физике. Если бы это не было ошибкой, то уже наверное я открыл бы закон, над которым бился с такой бесполезностью. Это очень важный закон, и я несколько раз чувствовал, что близок к нему, рукой подать, но мне всякий раз мешали сосредоточиться пули. Вроде и жужжат не так громко и почти мгновенно, ибо скорость пули почти 0,5 скорости звука, все же этих пуль кругом довольно много, и потому отвлекающий (в данном случае: жужжащий) фактор становится постоянным.
Раньше я не писал тебе про пули, а нынче ночь правды. Не думай, что я жалею тебя или себя, я уже не способен на это. На войне я разучился мечтать. И все же одна мечта у меня осталась. Знаешь о чем? О тишине. Если бы я мог все пушки и пулеметы мира заставить замолчать хотя бы на две недели, мне бы хватило. Я успел бы сосредоточиться в наступившей тишине и открыл бы свой закон, чтобы он стал законом для всех.
А под пули я домечтался до того, что открыл формулу войны. Оказывается, что и она, отвергающая все правила, имеет свой порядок. Формула войны: в=б, война это беспощадность. В большом и малом, коллективная и индивидуальная. Помнишь, мы ходили в разведку за «языком», ну в октябре, я еще тогда премию заработал — и проспал ее. В этой разведке я отдал приказ: выкопать могилу для раненого солдата, который был еще жив, его фамилия Родионов. Это было в тылу врага, в чужом лесу, и кругом нас война, та самая: беспощадная. А беспощадность войны — это в первую очередь беспощадность к самому себе, собственной жизни и чести. До этого случая я не думал, что смогу быть столь беспощадным, чтобы отдать такой приказ. Но смог, ибо себя не жалел. Я и теперь столь же беспощаден с этим письмом: ведь можно попробовать укрыться от завтрашней пули. Но как бы я смог жить дальше? Я знаю, ты поймешь меня. И все равно, если бы я остался жить, я постарался бы сохранить в себе эту взращенную войной черту. Ученому это особенно полезно: беспощадность к самому себе. Никакой поблажки на будущее. Боевой приказ подписан и разослан в роты, отсрочки не будет, мы наступаем на Визендорф.
Никогда не был беспощадным к тебе, разве что в эту последнюю ночь. Успею ли сказать, что хочется, скоро четыре часа?
На столе горит коптилка, сработанная из трофейной гильзы. Много копоти, треска, смрада и при этом немного света. Наша война, на которую меня угораздило попасть, есть именно такая коптилка. Полагаю, что последующие войны будут более цивилизованными, но это, слава богу, уже без меня.
Сегодня я не лягу спать. Глупо отсыпаться перед собственной смертью, буду писать тебе до победного, а за возможность сидеть у света вызвался бодрствовать вместо другого: «Иди-ка ты спать, Иван, — говорю, — все равно я не сплю». Уговаривать не пришлось. Тот мигом отправился на боковую, а меня то и дело отвлекают от смрадной коптилки зуммером телефона, записью донесений о том, что на передовой все спокойно, проверкой и разводом постов.
Возникает вопрос: почему я решил, что меня убьют завтра в полдень или близко к нему? Я не решал этого, но почувствовал. Я не верю ни в какие внутренние голоса и шепоты, тут было нечто другое. Ты ведь знаешь, я был бессмертным, мы с тобой не раз об этом говорили, хотя ты и подсмеивалась, но было именно так — я внутри себя чувствовал, что бессмертен, способен разве что на рану. И пуля меня не брала, ибо пули тоже знают: нельзя прикасаться к бессмертным. А вчера вечером вышел из блиндажа, увидел звезды, сразу очень много звезд — и что-то выпало из меня, я физически почувствовал это, а чтоб не оставалось в том сомнений, выпавший предмет звякнул о камень, и тогда я понял, что я не бессмертен, более того, стою на пороге небытия. Любимая, меня убьют в полдень 30 марта, но ты же видишь, я спокоен. Мне было даже любопытно: что такое из меня выпало — крайне важное, стоящее всей жизни? Я нагнулся, долго шарил рукой в темноте — и нашел. Это был ключ от моего дома на Басманке, который я все эти годы хранил при себе и не терял ни разу. Когда я уходил в армию, мать дала этот ключ, сказав что-то соответствующее. И вот ночью при мерцании звезд мой дом из меня вывалился, я уже никогда не вернусь в свою комнату, потому что прохудился карман галифе — дыра образовалась.
Опять зовут на проверку постов. Ночь нынче тишайшая. В такую ночь хорошо размышлять о проблемах мироздания, но я уже не успею, ибо перестал быть бессмертным. Мне помешали пули, а одна из них и вовсе прервет мысль. Я буду убит, но не умру, потому что получу продолжение. Можно обрести бессмертие посредством мысли, а можно — через продолжающуюся плоть. Что выше? Вопрос риторический, ибо без физического продолжения вообще не стало бы мысли.
Ощущение такое, будто я встал у собственного изголовья и обязан не только слушать и запоминать последние слова уходящего из жизни, но к тому же и сам произносить их, оставляя в назидание потомкам.
А что сказать? Слова переполняют меня, но как их сложить? Нет, я ни о чем не жалею и не прошу возврата. Жизнь — не тросточка, забытая в метро и попавшая в бюро находок. Положили там на полку, а за ней никто не явился…»
60
Почерк был убористым и неторопливым. Оперативные донесения, которые он писал, были куда размашистей. Но вот что самое удивительное: написано чернилами. Откуда он чернила взял? Я же прекрасно помню: чернил на столе не было. Значит, у него имелась своя невыливайка, которую он прятал от других? Ведь он всегда был скрытным…
Какая чепуха лезет в голову. Человек говорит с мирозданием на последнем пороге, а я к нему в карман лезу: куда чернила спрятал? Он всегда подавлял меня — даже своим молчанием. Я завалился спать, а он заступил на бессмертную вахту, предварительно слазив в сумку за тайной невыливайкой.
Но разве есть нам в чем сводить счеты? Мы шли по войне на равных, а я всегда завидовал ему, даже в смерти. Теперь-то, на своем пороге, я могу признаться в этом.
Строчки ровные, густые. Слова чуть выцвели, но тем не менее читаются вполне отчетливо. Четыре листа, восемь страниц — и оставлено место для обложки треугольника.
Солдатский треугольник без марки с ядовитым штемпелем: «Проверено цензурой» — разминировано. За это одно он достоин быть зачисленным в реликвию. Она доверила мне его последние мысли. По идее я должен читать с трепетом, но вместо того опустошен.
Не верю я в потусторонние голоса, но лишь потому, верно, что сам остался в живых и голос не являлся мне. А те, которые полегли, может, они слышали? Кто знает? Ведь и Андрей Мякинин написал мне: «На рассвете идем в бой, меня убьют». Я ответил ему: «Не верь голосам своим», но было уже поздно.
Во мне все время шныряет исследователь. Как я низок! Ведь это же друг боевой, за которого в огонь и воду, как и он за меня. Его голос дошел до меня сквозь надсадный гул десятилетий и толщу могильного камня.
Неистребимый зов двигателей толкает меня вперед.
«…Пока я шарил в темноте в поисках выпавшего из меня ключа, во мне случился некоторый внутренний сдвиг: в одно мгновение я задал себе тысячу вопросов и получил столько же ответов. «Значит, ты смертен?» — «Я смертен». — «Во что же ты ценишь победу?» — «Еще не знаю». — «Готов ли отдать за нее жизнь?» — «Это такая победа, что за нее одной жизни мало. Это победа света над мировым злом, за нее цена — миллионы жизней». — «В том числе и твоя?» — «Да». — «Хорошо, я сохраню тебе жизнь, но победы не будет. Ты согласен?» — «Это невозможно». — «Объясни». — «Если не будет победы, следовательно, нет и меня, я погиб». — «Нет, ты уцелел, ты никого не предавал, уцелел сам по себе. И можешь даже заниматься любимой физикой, тебе разрешат». — «Никогда! Не согласен!» — «Примерно так мы и думали. В таком случае сохраняем тебе жизнь». — «А победа?» — «Будет тебе и победа над мировым злом. Но поскольку ты не погиб, победа наступит позже». — «На сколько же позже?» — «Ты вправе решать это сам. Скажем, на полгода». — «Нет не согласен». — «А на день согласен? Всего на один день». — «И на день не согласен». — «Если не секрет, объясни свои мотивы, нам интересно». — «Извольте. Все просто. Вы, вероятно, не учли, что я умею считать. День войны, — это тысяча жизней, если не больше. Как же я могу купить свою жизнь за счет жизни других?» — «Предположим, что ты прав. Давай еще снизим цену твоей победы. Уж на одну минуту-то ты, верно, согласишься?» — «Значит, так. Я останусь жить, но куплю жизнь такой ценой, что победа придет на одну минуту позже». — «Совершенно верно». — «А сколько человек может погибнуть в одну минуту от Белого моря до Черного?» — «Думаю, примерно (тут зачеркнуто черной краской, означающей цензурный вычерк мысли) человек». — «В таком случае тоже не согласен». — «Черт возьми, на сколько же ты согласен?» — «Ровно на десять секунд». — «Дешево же ты ценишь свою жизнь». — «Это не моя жизнь такая дешевая, а победа такая дорогая, тут уж никто не виноват». — «А ведь, наверное, есть такие герои, чьи подвиги приближают победу куда как скорее». — «Я не принадлежу к их числу. Мне не дано обрести бессмертие в смерти. И вообще, победа не есть сумма трупов, развалин, воронок. В ней воля и усилия тех, кто остался в живых». — «Сейчас мы говорим только о тебе». — «Это не научная постановка вопроса, ибо статистика оперирует обобщенными данными, и я обязан быть со всеми наравне». — «Или ты уже раздумал умирать?» — «Я готов». — «Что же ты тогда споришь?» — «Я за справедливость смерти. Ведь не все же погибают на войне. Если все погибнут, то и победа не нужна». — «Ты прав, победа нужна живым. Не может быть победы без победителей. Вот и оставайся в живых». — «Начинаем все сначала: какой ценой?» — «Упрямый Вол, пусть будет по-твоему. Ты отдаешь свою жизнь, и победа придет на десять секунд раньше». — «Повторяю: я готов!» — «Вот уж не ожидал от тебя. Отдавать свою жизнь за десять секунд победы? Пусть победа придет на десять секунд позже, никто не заметит этого. Но ты будешь жить. Ну еще раз: соглашайся». — «Никогда! Сейчас ты пытаешься соблазнить меня одного. А следом и другие захотят за такую же малую цену получить обратно свои жизни, это будет уже (зачеркнуто той же краской) раз по десять секунд. Я не согласен. И они не согласны. Мы все не согласны на это. Пусть каждому будет ровно столько, сколько ему полагается».
Очень мило поговорили. В связи с этим отменяются некоторые запланированные мероприятия. Помнишь, я написал в первый день войны программу-минимум, рассчитав свою жизнь до конца столетия. Однако не получилось, справитесь без меня. Сыну будет пятьдесят пять лет, не так уж много, ровно две с половиной моих жизни. Поэтому я прошу тебя о самом главном: воспитай его в духе беспощадности к самому себе, тогда будет оправдана моя смерть на войне.
Скоро шесть часов. Голова у меня ясная-ясная, будто я провижу годы. Вы будете счастливы в вашей жизни.
И еще одно. Почему я все-таки решил написать такое письмо? Будет лучше, если о моей смерти сообщу тебе я сам. Я все рассчитал: официальное извещение из части отправляется далеко не сразу, а это письмо уйдет сегодня же. Ты его получишь раньше и узнаешь обо мне из первых рук. И к тому же с мотивировкой и попыткой заглянуть в корень (шучу, разумеется, ибо живым не дано заглянуть в корень смерти). Во всяком случае, тебе будет легче узнать от меня. Ну а если я ошибся, тем лучше, мы же первые с тобой посмеемся над этим письмом, а после войны повесим его на стене в розовой рамочке.
Солдаты уже просыпаются. Светает. Скоро начнется артподготовка. А я в оставшееся время буду вспоминать нашу последнюю встречу, когда провожал тебя домой, буду вспоминать не торопясь, в соотношении минута к минуте. До нашей разлуки еще шесть часов. Вот я вхожу к тебе в блиндаж, спускаюсь по ступенькам, одна, вторая, третья… Сейчас я тебя обниму…
Я твой всегда. Володя. 30 марта 1945 года».