— Ты зачем раньше времени четвертной привоз? Сообразил, куда я теперь сотенный дену? Ты мне целковый подавай, а четвертной обратно…
— Еще чуток, еще! — кричал другой рабочий с крыши.
— Вот это разукрасили! — вслух подивился Сухарев, наблюдая за радостной суетней оформителей; он тоже настраивался на эти праздники вдали от них и теперь со счастливой встречной готовностью окунался в их красочность.
— Недели две, как нарядили, — отзывчиво пояснил спутник, имея в виду, что Сухарев был за рубежом и не в курсе свежих московских событий. — Теперь до девятого мая будет висеть.
— Вокзал победы, — задумчиво сказал Иван Данилович, вспомнив о сне, и тотчас поспешил отогнать эти воспоминания, как не соответствующие солнцу и флагам.
Вокзальные часы показывали половину десятого. Ковалев ничего не ответил, только посмотрел уважительно, а Сухарев подумал о том, что вокзалы изменились в Москве меньше всего, они обступаются со всех сторон современными башнями и оттого как бы врастают в землю, но не меняются. И в тот далекий год вокзал был точно таким же, гремели оркестры, поезда утопали в цветах, а перроны — в слезах радости, тогда и прозвали его вокзалом победы. Впрочем, когда он проезжал через этот вокзал, оркестры уже отгремели, ему удалось лишь через год вырваться в первый отпуск, и он сразу, без оркестров и бесполезных визитов, махнул с Белорусского на Ярославский…
Ковалев пересек проезжую часть и остановился у черной «Волги». Водитель распахнул дверцы. Соперничая в деликатности, они уложили чемоданы в багажник.
— Едем к вам? — спросил Сухарев. — Как раз успеем в присутствие.
— Какое присутствие? — удивился Ковалев. — Сегодня же суббота, Иван Данилович.
— Неужто суббота? — не переставая радоваться, отозвался Сухарев. — Куда мы в таком случае?
— Поедем в «Россию». Вам забронировано…
— «Россия» — это прекрасно, — сказал Сухарев и подумал, что в таком случае он успеет разобрать все три папки, добытые в командировке, а заодно и в библиотеку сходить за справочным материалом. — Прекрасно, — повторил он.
«Волга» развернулась на площади, и они в потоке машин покатились вниз по Горького по расцвеченному коридору среди флажков, транспарантов, под гирляндами ламп, провисающими поперек проезжей части.
— Красиво, красиво, — подтвердил Сухарев и опустил стекло, чтобы лучше видеть. Чувство щемящей любви захлестнуло Сухарева, как бывало всякий раз, когда он приезжал в Москву, независимо, с востока или запада, и выходил на ее улицы. Позже, с днями, это чувство незаметно угасало за московской спешкой, за толчеей магазинов, подземных переходов. Иной раз этот громогласный, с бешеным ритмом город даже начинал раздражать его своей суетой или бестолковщиной, и он уезжал из такой Москвы со вздохом временного облегчения, чтобы потом снова вернуться сюда, к ней, в нее, вновь насладиться ею и замереть от восторга, от безраздельности любви к ней.
— Хороший нынче денек! — заключил с улыбкой Сухарев, пытаясь выразить этими обыденными словами все то, что он сейчас чувствовал и мыслил. От вагонного его беспокойства и следа не осталось, все заслонилось Москвою.
— По спецзаказу, — подхватил Ковалев, продолжая приглядываться к важному профессору, которого ему приказали встретить и доставить на место, и с каждой новой его репликой все больше удивляясь: что за банальщину порет этот седеющий пижон?
Но это означает лишь то, что общие места нуждаются в защитном слое, иначе они грозят остаться неоплодотворенными.
Машина тем временем развернулась и пошла под ветвями наливающихся деревьев, а Сухарев все смотрел, смотрел, не ведая того, что движется навстречу судьбе.
24
С тем же чувством влюбленного восторга, добавочно радуясь, что нынче все получается так складно, что лучшей рифмы не придумать, Сухарев подъезжал к гостинице, заполнял анкету, взлетал в бесшумном лифте, брал ключи, среди благожелательных швейцаров и дежурных, окруженный их ответными улыбками и приглашающими жестами, — и вот он в светлом двухкомнатном номере. Ковалев поставил чемоданы и, как подобает истому интеллектуалу, почтительно растворился.
Сухарев раздернул шторы и ахнул от взволнованного изумления: перед ним лежал Кремль.
Впрочем, это лишь так говорится, ибо на самом деле Кремль не лежал перед ним. Хотя Сухарев смотрел на него с высоты двенадцатого этажа, Кремль вовсе не был внизу. Залитый утренним солнцем, прочерченный резкими линиями света и тени, он не лежал, а парил, он парил и стлался, он стлался и взлетал. Он охватывался единым взглядом до крайних своих пределов: с крутым спадом Боровицкого холма, взбегающими и скользящими стенами, взметывающимися башнями и соборами, куполами, звездами. Глаза Сухарева разбегались от жадности, ему хотелось впитать в себя сразу все и вместе с тем не упустить самой малой подробности. Сначала он отметил четкий просвет взнесенной звонницы на колокольне Ивана Великого, после взгляд сам собой скользнул от Спасской башни вправо и вниз, чтобы увидеть то главное, что сейчас же следовало ему видеть, но Мавзолей отсюда был заслонен Василием Блаженным, а сам Василий будто замер на скаку, столь стремителен был взлет и поворот его линий. Но и Василий не мог заслонить того средоточия площади, раскрывшейся с высоты во всю длину, со всех сторон идущих, спешащих, сходившихся к этой точке, а глаза сами собой устремлялись дальше, уносясь от центра к линии горизонта, чтобы скорей охватить податливое пространство: отблескивающие шпили высоток, втыкающихся прореженным частоколом в пробегающие облака, темный брус «Националя», парадное равнение белопарусных панелей Нового Арбата. Левее гнездилось Замоскворечье, стесненное камнями, скатами крыш, паутиной улиц. Река спокойно и вроде бы недвижимо ускользала к мосту.
Сухарев закурил сигарету. Первое время он смотрел, не думая, но лишь впитывая. Теперь глаза стали насыщаться и требовали духовной пищи. Он начал с рутины: сколько было разговоров о том, что этот гигантский унылый улей с сотами, так мысленно еще на подъезде к ней Сухарев окрестил гостиницу, в коей теперь пребывал, что он, унылый улей, лишенный сладости медовой, подавил собой Кремль, подмял его, принизил. А ведь не на то сетовали. Разве можно Кремль принизить! Вот даже и Беклемишевская башня, взлетевшая от воды на углу, оказалась как бы вровень с его двенадцатым этажом, а Спасской он и вовсе приходился чуть ли не в половину. Русские церкви, соборы, башни и есть высотная архитектура средневековой Руси, до уровня которой мы лишь начинаем подниматься. Отчего же попы не жалели денег на золото куполов?
Куранты на Спасской башне начали отбивать удары, звон их державно потек над городом, ничем его не принизить, не заглушить.
Мысли наслаивались, стремясь прорваться сквозь отбиваемое курантами время. Кремль, несмотря на праздники, был украшен скупо, ибо он не нуждается в украшательстве. Он пребывал и будет пребывать. Он парит, он парит и взлетает, он парит и взлетает, и стелется по холму, он парит и взлетает над ним.
Небо было ясным, но розовая пелена все же ниспадала оттуда на Кремль. Сухарев тотчас догадался, что это дымка веков набежала и просвечиваются сквозь нее деревянные вышки и струги, палаты и коновязи. Слышится перестук топоров, ржанье лошадей, малиновый звон, и стрельцы шагают на Лобное место. Из земли прорастают зубцы каменных стен, обнимая державу и храня ее от напастей и наговора.
Кремль парит над далью веков и просторов. Он шагает через реки и леса. Суздаль, Нерль, Новгородская Софья, Нередица — каждое это слово откликнулось в Кремле, припало к его камням, прилегло к его куполам и палатам. И нет такого стиля ни у одной эпохи, думал с упоением Сухарев, чтоб можно было дать определение Кремлю. Нет другого! Кремль и есть собственный стиль, завершенный в этом творении; он создан самой природой в единственном экземпляре, как Байкал или Гибралтарская скала. Природа сотворила их и скрыла секрет творения. Другие русские города многоразно пытались подражать Кремлю, не ведая того, что стиль, едва возникнув, уже завершился и не дано никому со стороны превзойти его. Кремль остался единственным, чтобы стать всеобщим. Кремль не только камень, но и душа. Он парит и взлетает над землею русской, чтобы соединить народы и поколения. И если Кремль был сложен русским народом, его стены, его своды, его окоемы, кирпич к кирпичу, — и на века, то и сама русская народность была сотворена Кремлем, от человека к человеку — и вовеки!