Но забвенья не может быть, пока продолжается жизнь. Они вошли в комнату, оставленную почти три месяца назад, и Маргарита Александровна первым же взглядом увидела недошитые распашонки, забытые в старом кресле. Невольные спазмы сдавили ее горло. Она схватила распашонки, слезы сами собой брызнули из глаз.
Впервые за много месяцев заплакала Маргарита Александровна, и то были целительные слезы, так необходимые ее оскудевшим глазам. Нина не сдерживала подругу и даже нестрого ссудила себя за скоропалительные выводы, пустив соответственно свою солидарную слезу.
Так они сидели, взявшись за руки, и плакали.
— Почему происходит то, что нельзя изменить? — говорила сквозь слезы Маргарита Александровна, комкая распашонки. — Отчего так несправедливо устроен мир? У меня отнято все — без остатка, даже память…
Нина посчитала, что пришло время возразить подруге:
— Успокойся, Риточка. Я понимаю, ты сейчас подавлена. Но ты должна сделать над собой усилие. Это пройдет, — не догадываясь о том, Нина ненаветно повторяла слова Сухарева, ибо нет ничего более заразительного, чем общие места.
— Как это может пройти? — с гневом возмутилась Маргарита Александровна, и гнев этот тоже был целебным. — Как может пройти смерть?
— Ты меня не так поняла, — оправдывалась Нина. В их прошлых отношениях превосходство всегда принадлежало Маргарите Александровне, что и привело впоследствии к естественному разрыву, но это случится еще не скоро, а пока разрывом не пахло, и Нина считалась с этим утвердившимся превосходством подруги. — Я хотела выразиться в другом смысле, — продолжала она, — пройдет острота твоего восприятия.
— Это никогда не может пройти, — потухшим голосом возразила Маргарита Александровна. — Разве может измениться сам факт? Их нет и никогда не будет. У меня был маленький, кожа синюшного цвета, он задохнулся, не получив права на жизнь. У меня был муж, его убили на великой проклятой войне, мама тоже от войны умерла. У меня был старший брат, его война загнала в такое далекое место, что он пропал безвестно. А сама я? Разве аз есмь? Я теперь тоже без вести пропавшая. Только отчего все это мне одной досталось, все пулеметы бьют в меня…
— Мы не смеем поддаваться нашему горю, — увлеченно перебила Нина. — Мы должны жить и радоваться жизни. Тебе необходимо сегодня же позаботиться о карточках, иначе ты умрешь с голода. Взбодрись, Ритуля, дай я уберу эти вещи, так будет лучше…
— Он жил всего один день, — Маргарита Александровна перестала плакать, но распашонки не отдавала. — А я даже не могла дать ему грудь, хотя только к этому и стремилась, не ведая о том, что его уже нет. Я плохо помню, но это было ужасно… это было как узкая черная дыра, в которую я падала бесконечно и все глубже и никак но могла достигнуть дна. По-моему, я впервые пришла в себя в день победы. И за все это время я не могла выжать из себя ни одной слезинки.
Нина живо подхватила:
— А я провела этот день с отцом, его готовили к очередной операции…
— Боже, как они плясали в этот день, я смотрела на них и ничего не понимала. Ты видела эти вязы в саду? Они только что распустились. И все женщины из нашего отделения высыпали за ограду и принялись плясать. Все были тронутые, у кого мужа убило, у кого что… Но они все равно плясали. Плясали со слезами на глазах. Рыдали и плясали. Одна забилась в истерике, а после снова пустилась в пляс, это было жутко, я не могла смотреть, опять провалилась в свою дыру…
— На воле тоже плясали, — перебила Нина. — В этот день все словно сошли с ума от радости. А что, говорят, творилось на Красной площади… Наше горе не должно отлучать нас от всенародного ликования.
— Я завидую твоей ясности, — Маргарита Александровна оставила наконец распашонки. Первый порыв ее прошел, и она снова ушла в себя.
Нина сунула распашонки в комод, подошла к столу. Там стояла вздувшаяся банка свиной тушенки, которой Сухарев придавил письма.
— Придется выбросить, жаль. Килограммовая, надо было мне зайти за нею. Я уберу твои письма… Смотри, там тоже письмо…
— Зачем оно теперь? — безразлично отозвалась Маргарита Александровна. — Ведь все равно убит, убит…
Под дверью в самом деле было подсунуто письмо, сложенное треугольником. Нина подошла, подняла письмо и вздрогнула.
— Это же от Володи, — с упреком прошептала она, — смотри, какое толстое… Как мы его сразу не заметили?
— Оставь, я прочту потом, — строго ответила Маргарита Александровна и принялась за узелок, принесенный из больницы. Там оказались стоптанные туфли, пальто и халат, в котором Маргариту Александровну унесли санитары. Нина мгновенно переключилась и хлопотливо помогала подруге: надо померить, придется ушить, но это несложно, вещь совсем новая, не выбрасывать же ее…
Маргарита Александровна извлекла из кармана халата записку и с недоумением пожала плечами. Нина завладела запиской:
«Дорогая Маргарита Александровна! Скорее выздоравливайте. Поздравляю с рождением сына. Мне врач сказал, все будет нормально, организм здоровый, так что волноваться особо нечего. Посылаю продукты из коммерческого гастронома, чтобы для поправки. Относительно хвоста тоже не беспокойтесь, я уже объявился отцом, надеюсь, ты понимаешь… Готов и официально. Назовем его Володькой и дадим совместное воспитание, я-то уцелею, жди. Помнишь, у поэта? Тоже, между прочим, Владимир. «Лет до ста расти нам без старости». Писать мне надо на ту же полевую почту, но только Сухареву Ивану Даниловичу.
P. S. Спешу на фронт добивать фашистских гадов. Так что скорей поправляйся. Извини за беглость и скомканный почерк. Привет от Ивана».
— Это тот самый симпатичный капитан? — спросила Нина с интересом.
Маргарита Александровна снова пожала плечами:
— Теперь это не имеет значения. И вообще это глупо. Теперь мне некуда писать…
— Ты чересчур поспешно его осуждаешь. Он весьма симпатичный и поступил благородно. Он же не мог знать того, что случилось.
Маргарита Александровна не успела ответить: раздался звонок от дверей.
— Наверное, это Вера Федоровна, — быстро сказала Нина. — Я говорила ей, что ты сегодня выписываешься, но у нее как раз смена. Сиди, сиди, я открою.
Маргарита Александровна равнодушной рукой отбросила записку. Было слышно, как хлопнула входная дверь, послышался осторожный стук. Она машинально ответила.
Дверь отворилась. Сначала в комнату просунулся грубый, истерзанный пространством чемодан, а следом за ним и его начинающий тучнеть владелец.
— Не ждали? — сказал Павел Борисович. — Горячий привет из солнечной Ферганы. Не хотите ли дыньки?
10
— А как его убило, пулей или бомбой?
— Пулей, сынок, обыкновенной пулей. Весной капитан приезжал оттуда, рассказывал обстоятельства.
— Если пулей, то, интересно, какого калибра? И сразу или не сразу? Я этого капитана видел, дверь ему открывал… Жалко, не удалось поговорить как следует: страшно ли на войне, когда убивают?
— Он ведь живой, не знает того.
— Интересно все-таки было спросить: какой калибр всего страшнее?
— Мертвому-то все равно, сынок.. Мертвый уже ничего не скажет, а за него спросится.
— Я знаю, страшнее всего атомная бомба, которую сбросили на Хиросиму. От нее уж никуда не денешься, такой огонь.
— На войне всякая смерть огнеродная.
— А такой вопрос, тетя Вера, вы не знаете? Дядя Володя убил хоть одного немца на войне? Он вам не сообщал?
— Нет, Вовочка, не скажу. Кто ж о таких вещах про себя писать решится? Посмотри на буфете, который час теперь?
— Я посчитал, тетя Вера. Если бы каждый красноармеец убил хотя бы по одному немцу, то войны давно бы не было.
— Война кончилась, Вовочка, зачем теперь считаться. Немцам сейчас тоже, верно, несладко, пусть и живые. Посмотри там, сколько уже времени. Что-то у меня глаза нынче устали.
— Жалко, что я не успел подрасти. Хотел бежать на фронт сыном полка, да Петька не согласился на пару.