Как начать рассказ
Пожалуй, этот рассказ надо начать вот как.
До войны в подвале, что в кооперативном доме на Старо-Пименовском, был Клуб мастеров искусств. Потом он переехал на Пушечную и стал называться ЦДРИ… А тогда – Клуб мастеров искусств. Это было любимейшее место пребывания и выпивания великих театральных стариков. Господи, как их в то время было еще много!.. А в середине войны туда въехала Оперно-драматическая студия им. К. С. Станиславского, куда я поступил в 43-м, еще не доучившись в институте.
Директорствовал в Студии костистый армянин по имени Иосиф Артемьевич Рафаилов, живший как раз в том же дворе. Невдалеке от подъезда, ведущего в подвал, была врыта скамейка, на которой с раннего утра сидел директор, видел всех своих подопечных, спешащих на репетиции и занятия, орлиным взором окидывал входящих и, в ответ на их приветствия, неукоснительно поднимался со скамейки, с трудом, казалось, раздвигал губы в сухую улыбку и произносил скрипуче:
– Привэтствую вас-с.
Он со свистом втягивал воздух, словно на расстоянии проверяя, не пахнет ли от студийцев чем-либо зазорным.
Такая порода театральных людей давно уже перевелась – почтенного облика, в кавказских блузах, застегнутых под подбородок на мелкие пуговички, сама любезность в обхождении с посетителями любых рангов, с выхоленными ногтями, с бородой, тщательно выбриваемой дважды в сутки, по утрам и вечером, перед спектаклями, пахнущих «Шипром» – в то время вполне интеллигентским запахом. Они скрытно попивали коллекционные коньяки, подымливали «Герцеговиной Флор», табачком, которым набивал свою легендарную трубку сам «хозяин», хотя толком и не курили вовсе, имели не одну связишку с театральными дивами, но в глубокой тайне, на людях поучая, что «в своем монастыре…» и так далее. Услышать от них непристойное слово означало либо уходить из театра на все четыре стороны, либо быть авансированным высшим доверием, и от тебя лишь зависело, как его развить – благо ли оно или «волчья яма»…
А может быть, лучше начать с другого?
…У театральных администраторов низших степеней из душной атмосферы «мата» выбраться просто невозможно. Матерились все по любому поводу, в любое время дня и ночи и очень витиевато.
– Знаешь, ты посиди здесь, а я пойду к едреной матери!..
Это в случае, если ты ему осточертел или он чем-нибудь занят. Такой вот с лукавой охотой станет звонить из своего кабинетика в комнату через стенку к зав. труппой, измененным голосом почтительно подзывать его к телефону, а когда тот отвечал своим особым формальным и неприязненным голосом, без цезур: «ДраматическийтеатримениСтаниславскогослушает!» – сердечным шепотом произнести в самое жерло телефонного микрофончика: «Ты – поц!» – и, захохотав как филин, шмякнуть трубку на рычаг, чтобы буквально через минуту попросить кого-нибудь, случайно зашедшего в администраторскую, вызвать к телефону зав. труппой Александра Захаровича и в ответ на его обычное – «ДраматическийтеатримениСтаниславскогослушает» – пропеть в трубку со страстью: «Слушаешь?.. Эх ты, поц!..» За такими вот забавами протекает время до конца репетиции или спектакля, когда можно будет собираться домой, но на прощание не отказывая себе в удовольствии, уже в пальто и шапке, снова подойти к телефону и, набрав номер, теперь уже своим, узнаваемым из тысячи голосом, проговорить:
– Слушай, тебе звонили сейчас?.. Ну и что сказали?.. Что?!.. Что ты поц?.. Ай, хулиганы!.. Ну, и что ты по этому поводу думаешь?.. Конечно, хамье!.. Но ведь все-таки… может быть… глас народа – глас Божий… – И он загудел, как ему казалось, по-шаляпински: – Ты по-оц, ты по-оц и сам то-го не знаешь, а это всем известно-о. Идие-от!..
Вот так тешили себя ядреные весельчаки-непристойники, шутники и балагуры провинциально-опереточной выучки, полностью нашедшие себя в этой полуработе – полухалтуре, всегда при деньгах, не при больших, но все-таки, которых хватало, чтобы жить по-скромному, но не в долгах, чтобы можно было кое-когда сходить на бега, чтобы у супруги было к случаю новое платье и чтобы дети или внуки учились немецкому у старух, бывших гувернанток в бывших домах или что-то вроде того. В те годы старухи эти еще не перевелись в общих квартирах где-нибудь в арбатских переулках или на Метростроевской, в которую переименовали Остоженку. Комнаты их обычно бывали забиты полуразрушенной мебелью, некачающимися качалками, фанерными шляпными коробками на зеркальных шифоньерах, семью слониками на диванных полках да вышитыми бисером подушечками-думочками, как их называли в мирное время, чтобы класть под ушко и думать, и думать… Пышная герань на подоконниках да потраченные временем коврики возле никелированных кроватей… Старухи эти за малую плату ходили к толстогубым чадам начинающих оживать мещан свободных профессий. И из их тоже захламленных квартир то там, то здесь начали раздаваться хриплые петушиные выкрики: «Морген-морген, нур нихт хойтэ, заген аллес фаулен лейте!» Немецкие слова звучали почти как идиш. И отцы или деды, уловив знакомые местечковые созвучия, хохотали, как биндюжники, так что в буфете звякали граненые стаканы. У театральных администраторов всегда бывала маца на «пейсах», они глушили водку, что твой мужик, рассказывали жаргонные анекдоты, заранее хохоча так, что не слышно было слов, и могли, высунувшись из окошечка администратора, крикнуть отошедшему в обиде командировочному, поначалу ими почему-то отвергнутому:
– Эй ты, шлеймазл, получи уже свой приставной стул!
И «шлеймазл», пробурчав по-вологодски на «о» какую-то периферийно-благодарственную фразу, кидался назад, к окошечку, и хватал вожделенный квиточек.
Тогда было райское время для театров. И спектакли недурные, и публики хоть отбавляй. Тогда каждая премьера была похожа на премьеру, с цветами от поклонниц, аншлагами, толпой перед подъездом, толпой перед актерским входом, банкетом, который господа артисты непременно истребывали с авторов. И наши любимые администраторы устраивали, кто в «Арагви», кто «у Филиппова» прекрасные ужины, а сами скромненько сидели где-нибудь на уголке стола, ели чуть-чуть, потому что вдоволь напробовались на кухне, пока официанты сервировали стол, и смущенно улыбались, встав, когда пили благодарственную чарку за здоровье нашего ангела-хранителя, без которого уж не знаем, что бы мы делали!.. За Якова Мойсеевича, ура!
А ведь и правда, что?.. И бокал от переполнения чувств вздрагивал в пальцах цепкой руки с, мягко говоря, вполне неухоженными ногтями. Они, эти ангелы-хранители, как никто, умели создавать вокруг себя атмосферу уверенности и свободы… Это в первые-то послевоенные годы!
Наш Яков Мойсеевич сидел в комнатке с окошечком и кричал через стенку в кассу:
– Эмилия Ароновна! Что у вас загнуто?.. А что можно отдать? Значит, за теми, что вы сказали поперед, к вам придут из магазина «Консервы». Да-да, у Никитских ворот. Вам же нужно что-нибудь… Ах, оставьте, это я так шучу. А в управление театрами я позвоню… Поставим стулья. Пусть они горят огнем со своими шиксами… Что вы сегодня обижаетесь, как цаца? Бле-естя-яще!..
Это свистящее, шипящее, заикающееся «бле-естя-яще!», разносящееся по вестибюлю, означало, что дела в театре идут путем, что, если в самый раскурортный сезон кому-нибудь будет нужен билет куда угодно, в вагоне любого класса, или тамбовский окорок на свадьбу племянника, или маляры для ремонта квартиры, или лекарство без рецепта, надо только заикнуться: «Дядя Яша…» И тут же коротенький звоночек куда-то, и громогласное «бле-естя-яще!» означало, что и билет есть, и окорок уже закопчен, и что маляры с ведерками и кистями ждут, и в аптеке все уже договорено… Да-да, с администраторами надо дружить безо всяких фанаберий, а не подлизываться к ним по всякому частному поводу, униженно выпрашивая: «Ну дядечка… ну Яшечка… ну пожалуйста…» Нет, надо их просто любить, а значит, испытывать чувство, и тогда… тогда Сезам отворит вам почти любую дверь… Да, администраторов надо просто любить, тратя на общение с ними и сердце, и душу, и остроумие, и веселье, и радуясь возникшим простым человеческим отношениям…