Было солнечно и тепло. Я день ото дня увеличивал расстояние проплыва. Сперва на два буя, потом на три, потом на четыре, а в этот день я махнул до спасательной станции, прямо под тень Карадаговых гор. Возвращался не по буям, а прямо к берегу, строго следя, чтобы передний столб крыши навеса совпадал с длинным окном волошинского дома. Волны захлестывали лицо, отгоняли в сторону, а я все выгребал на линию «Я – Столб – Волошинское окно», радуясь, что почти не задыхаюсь и что руки почти не устали… И вдруг я заметил этот черный комок…
Теперь мне кажется «вдруг», «заметил». Ничего не «вдруг» и ничего не «заметил», просто краем глаза зацепил его, когда на миг остановился, чтобы откашляться и сплюнуть горькую воду… Словно футбольный мячик, прыгал он по волнам, скрываясь и показываясь метрах в двухстах, не меньше. А вообще-то глядел я на берег, заваленный людьми, и от жаркого испарения с воды казалось, что людей на берегу двойной слой, и было смешно – на телах лежали антитела, и не поймешь, какой ряд иллюзорный, верхний или нижний. А что, если вдруг иллюзорные разом встанут и уйдут в столовую, чем будут питаться сущие, и какой начнется скандал между ними, как они станут вырывать друг из-под друга стулья и отнимать казенные салатики. А дамы? Что станут делать телесные, если бесплотные вдруг вспорхнут и, облачившись в дальнепривозные халаты, щебечущей стайкой устремятся в кафе «Волна». Вот будут живые картины!.. Нет, это не мячик… Это, вроде, бревно… Наверно, с Хамелеона тащит… И тут у меня упало сердце… И я поплыл так быстро, как только мог, задыхаясь и перенапрягая руки. Я мчался теперь по другим ориентирам: «Я – Эта черная штука – Горб Хамелеона», и, по мере того как плыл, ужас заполнял душу…
«Почему? – думаю я уже теперь. – Почему я так испугался?» Не знаю… быть может, неурочно останавливающееся сердце издает какой-то немой пронзительный «sos»… Не знаю… Но, так или иначе, судорога свела мое нутро. Я нырнул, проплыл взмахов пять или шесть под водой, и, когда проморгался на воздухе, резкий солнечный свет да блики на воде ослепили меня, и я потерял его из виду. И мне тогда показалось, что раз его так долго нет, значит, его нет на самом деле. Просто нет. Я глядел в сторону Хамелеона и не видел ничего, кроме воды. Дыханье уже сбалансировалось после нырянья, и даже возникла какая-то тень надежды, сродни успокоившемуся дыханию, что мне все это только почудилось. Но вдруг я снова увидел этот черный предмет. Увидел близко. Навстречу мне плыл человек. Плыл медленным, раздумчивым брассом, плавно погружая голову в воду и не спеша поднимая ее. Он глядел прямо перед собой, о чем-то глубоко задумавшись. Господи! Да у него же ни нос, ни рот не поднимаются над водой! Господи! Да он же не моргает!.. Его раскрытые глаза заливала волна – сквозь зеленую воду было видно, что они раскрыты.
– Эй! – заорал я. – Эй ты! Не валяй дурака! Слышишь!
Но он так же медленно плыл на меня, уставив вперед свои серые немигающие глаза. Я отвернулся.
На берегу оловянно отсвечивала оловянная крыша навеса, темная кожа тел покрывала гальку потным слоем. Вода у берега кишмя кишела детьми. Все это было не очень далеко от нас, но все-таки далеко. Визг и крик оттуда скорее угадывался, чем слышался. А тут тишина, хлюпает зеленая водичка, и, когда тихая волна перекрывает берег вплоть до волошинской крыши, я остро чувствую, что нас только двое, я и он, куда-то медленно плывущий и не жмурящий глаз ни от соленой воды, ни от нестерпимо яркого солнца.
Я подплыл к нему и, протянув руку, дотронулся до жестких коротких волос. Момент прикосновения был страшен, но стоило мне вцепиться в его волосы, как сердце перестало ухать так, что отдавалось в ушах. Я резко перевернул его на спину. Он крутанулся, как веретено, и, если бы я его не удержал, снова оказался б лицом в воде. Холодное, гладкое, словно покрытое рыбьей слизью плечо скользнуло по мне. Я отставил руку так далеко, как смог, чтобы не касаться его тела, когда поплыву к берегу. Я рванул его куда сильнее, чем было нужно – он заскользил по воде, невесомый, как кусок пенопласта. Я плыл на боку лицом к нему. Всю дорогу – метров, должно быть, четыреста – я вынужден буду глядеть на него. Неужели он готов? Глаза уставлены в небо, фиолетовые губы стиснуты, щеки и лоб покрыты зеленоватой смуглостью. Это был мальчишка лет пятнадцати.
Я все-таки не рассчитал сил и стал задыхаться. Я захлебывался водой от суетливого излишнего спеха. Моя правая рука вдруг стала тонуть, увлекая за собой под воду и его. На какой-то ничтожный миг. У меня душа ушла в пятки, я остановился, выровнял его на поверхности и снова судорожно погреб к берегу.
Столбы навеса увеличились раза в полтора – полдороги я, наверно, уже одолел и вдруг почувствовал, что успокоился, вошел в ритм, был занят делом, сосредоточился на этом деле и думал лишь о самой ближайшей непосредственной задаче: не погрузить его в воду. Да здравствует Система Станиславского!
Я плыл и плыл, приноровившись к этому невесомому продолговатому телу, которое, словно игрушечный кораблик, разрезало головой воду, оставляя за собой расходящийся след.
Когда до берега оставалось метров пятьдесят и неискусная мизансцена пляжной массовки стала видна во всех деталях, я почувствовал, что конец, что силы кончились, что левой рукой мне уже не сделать ни одного гребка, и я стал орать:
– Эй! Эй!
Никто на берегу не обернулся.
– Эй! – кричал я. – Эй, мужчины!
Более идиотское обращение трудно было придумать.
– Мужчины! – вопил я, как куртизанка. – Мужчины, ко мне!
Я сердился. Я приказывал. Я вкладывал в свой крик самые волевые интонации.
– Ко мне! Слышите! Ко мне!
Но никто и ухом не вел. На пляже читали газеты, лежали, раскинувшись, прикрыв лица полотенцами, или стояли голова к голове, сбившись в кружки.
– Гады! – вопил я. – Гады, сюда! Все гады сюда!
Словно во сне, поднимал я в атаку солдат, которые были от меня рукой подать, но по каким-то неведомым законам кошмара меня не слышали.
Вдруг, почему-то потеряв плавучесть, я с головой ушел под воду, и темно-зеленая пелена застлала глаза… Еще под водой я решил, что свистну. И, едва поднявшись на поверхность, сунул мокрые пальцы в рот. Свиста не получилось, раздался шип, словно воздух вырывался из дырявого велосипедного колеса.
У меня закружилась голова, а вялая волна, обогнав меня, загородила своим упругим горбом берег.
Потом я увидел, как, дрожащие в теплом мареве, приподнялись несколько фигур. Я махнул им рукой, и они побежали в воду, брызгая и оскальзываясь на камнях…
Мальчишку подняли ногами вверх. Вода хлынула из него, как из резиновой грелки. Потом его на надувном матрасе понесли в медпункт. Он с трудом задышал и вернулся с того света.
И вот, вспоминая все это, я думаю: «А как я его заметил? Почему я обратил на него внимание?» Да потому, наверно, что он существовал в море с естественностью нефтяного пятна, в полном подчинении его ритму, его текучести, его колыханию. Он был един с водой, но не в позиции пловца, властвующего над ней, а в рабском подчинении, лишенном целесообразности и смысла. Он бы растворился в воде, стал бы ее частью, разбавил бы собой этот горько-соленый ужас, если бы смог… Видимо, противоестественность его поведения, гибельная слиянность с морем исподволь и запала в сознание, когда я краем глаза зацепил этот черный шарик, возвращаясь на пляж.
Когда человек полностью во власти бесчеловечной стихии – он мертв.
Когда отлетает душа…
«Стихи приходят в полусне…»
Стихи приходят в полусне,
В за¸рзанной поре рассвета,
Как всплеск реки, как вспышка света,
Как взрыв нежданный на войне.
И просыпание печально.
Ни то ни се, ни бред, ни явь.
Они явились изначально,
Враждебным сном, мой сон поправ.
И эхо сшибки тайных истин,
Моей и сотворенной мной,
Гремит, как грохот палых листьев,
Как крик птенцов,
Как гул земной…
14 сентября 1975