Дед сник, вернее сказать, он, видимо, испытал жгучий стыд. Он просто смешался, мой грозный дед, повернулся к нам спиной и, ни слова не говоря, пошел по дороге к станции, будто ничего и не произошло. Тут, ошалело вертя головой во все стороны, выскочил из-за забора наш ирландский сеттер Кадо и, догнав деда, стал победительно виться возле него. И ситуация сразу приняла привычные неагрессивные очертания: дед с Кадошкой идут на станцию за газетами, а может быть, встречать мою маму. Кругом чирикают птички, мир и благодать…
Но тут свет померк в моих глазах. Взлетели вверх локоны девочки – она дернула головой, и в ее стиснутых зубах, окруженных кровавыми губами, на свет появилась злополучная заноза… А может быть… мне следовало бы благословлять ее появление?
Потом все случилось, как теперь говорят, одномоментно. Вдруг она заторопилась, оправила складочки своего платьица, отряхнула пыль с коленок, чесанула пятерней растрепавшиеся волосы и вскочила в седло.
– Ауф видер зеен! – крикнула она мне. – Прощай, Фунтик! – И не успел я обидеться на такое безнадежное «прощай», как она весело добавила: – До встречи!..
И умчалась, подняв клубы знаменитой барвихинской пыли.
Тут можно было бы и закончить этот рассказ. Хотя, может быть, стоит добавить, что мы еще много раз виделись в это лето, купались в Москве-реке, а потом встречались и зимой. Она пригласила меня в цирк, и я видел вольтижировку. Но это отдельная история… А однажды я был у них на елке на Рождество, и тогда… Но это тоже отдельная история… Окончить нужно было бы, пожалуй, вот чем: через день-другой к моему деду заявился не кто иной, как сам знаменитый папа Труцци. Он был одет торжественно, да, впрочем, он всегда одевался торжественно. О чем они говорили, я не знаю, но догадаться нетрудно, потому что они позвали меня, и дед сказал:
– Вильямс Иванович хочет увидеть, как ты, болван, пролезаешь сквозь крокетную дужку. Видишь, какая о тебе идет тут молва.
– Да, молодой человек, пожалуйста, – добавил Труцци, – мне это весьма интересно.
Я чуть не сошел с ума. Ведь с прошлого лета я не подходил к крокетным дужкам…
Я вогнал эту самую дужку в землю чуть-чуть, чтобы она только не падала, стал на коленки – ой, как заболело то место, где была заноза, – потом улегся на живот, протянул вперед руки, как делал это в прошлом году, и пополз, извиваясь, как гадюка… Но, как вы догадываетесь, ничего не вышло. Я зацепился плечами за проволочные воротца и повалил их. Второй и третий раз тоже успеха не принесли.
– Ясно, – сказал Труцци, – филен данк. – И откланялся.
– Ну, слава Богу, – сказал дед. – Уж очень мне не хотелось отказывать этому почтенному господину. Не хватало еще, чтобы в нашей семье появился циркач. Хотя чего от тебя ждать.
Тут, как говорится, слезы брызнули из моих глаз. Я был абсолютно несчастен и рыдал три часа кряду, не меньше.
Рыдал оттого, что, наверное, вырос.
Тени на асфальте
Все долгие последние годы моей жизни и особенно теперь я постоянно перебираю в памяти все, что связано с Виктором Некрасовым, с первых мгновений знакомства, с самого начала нашей редкостной дружбы, как говаривали в доброе старое время, дружбы домами. Я знал его большую половину моей жизни. Наш дом на Калининском стал очень скоро его московским домом. А мы гостевали у них в Пассаже, в Киеве, а потом, после его изгнания, в Париже, на пляс Кеннеди, 3, главным образом, когда его домочадцы бывали в отъезде.
Поэтому пусть никого не удивляет, что я пишу эту историю, употребляя прямую речь, словно бы сочиняя. Мы с Некрасовым столько раз проговаривали ее, как всегда, перебивая друг друга, проигрывали, развлекая наших гостей, а мы очень любили изображать разные сценки и разных людей, и друзья наши могут подтвердить, что я верен здесь не только духу событий, но и их букве.
Нас всегда очень радовал этот наш маленький «театрик для себя», и когда мы валяли дурака, пародируя что-то, и когда в трусах, перед большим зеркалом у нас в передней напрягали «ну так, не самые могучие мышцы» и втягивали животы, изображая стройных циркачей-силачей. Господи, до чего же нам бывало весело вдвоем и безо всяких «ста грамм»!..
Все наши совместные истории от многих повторений становились своего рода «устными рассказами», и сейчас, в горькое время сиротства, когда он покинул нас, я решил вспомнить, как произошло наше знакомство. Все, что тут написано, – правда, и если есть погрешности, то только в том или другом выражении, но не в их смысле.
Итак, мы познакомились в сорок девятом.
По стране, набирая силу, гулял «космополитизм». И меня этот морок тоже захлестнул своей удавкой. В те годы я преподавал в МГТУ – городском театральном училище, ставил первое действие «Снегурочки» с третьекурсниками. Получалось довольно мило. Однако после зимнего просмотра на педсовете один народный артист по фамилии Свободин, числящийся тогда во МХАТе, сказал – я очень хорошо запомнил не только его слова, но и интонацию, с которой они были произнесены, и «охотнорядское» выражение его лица: «Весьма сомнительно, что педагог… как его… Луг… нин, что ли, сможет научить наших студентов вольному русскому стиху Островского…» И никто из моих коллег, тоже преподающих мастерство актера, представьте себе, ни единый человек из тех, кто видел мои работы уже не первый год и нахваливал за них и меня, и моих ребят, не возмутился, а все прочно стиснули зубы и принялись изучать свои пальцы. А ведь мы должны были постепенно перейти от первого действия ко второму и далее сыграть всю пьесу как дипломный спектакль. Увы, смолчал и я.
В моей жизни было два явных случая, когда я так постыдно промолчал, что до сих пор содрогаюсь от гнева на себя и презрения к себе. Вот этот – один из них. Первый. А второй, если хотите, когда моего старшего сына выгоняли из школы. Из седьмого класса. За то, что он развесил на доске и по стенам школы превосходные репродукции импрессионистов. Растлевал детей буржуазным влиянием. А это было в то время более чем серьезное обвинение. Школа-то привилегированная, с французским языком, тогда еще единственная в Москве. Директор просил меня сдерживаться и молчать. И все будет в порядке… А на кой ляд мне нужен был их «порядок»?… «Порядок», который я ненавидел. Ух, как они мучили мальчишку… Как эти отвратительные упыри, выхваляясь друг перед другом, клочьями рвали с него кожу… А сын глядел на меня испуганно и не понимал, что со мной случилось, почему я молчу, словно завороженный, и не защищаю его, когда надо было «психануть»… Наверное, он и до сих пор этого не понимает… Вот – второй случай. А написал я о нем только потому, чтобы сбросить с души тяжкий груз. Да вряд ли удалось…
Итак, с Некрасовым мы познакомились весной 1949 года…
А черная волна накатывалась все круче, все шире разливалась и наконец добралась до театра Станиславского, где я тогда работал.
Как-то меня вызвали в директорский кабинет и объявили (я ждал этого и все думал, как они мне скажут? А все вышло очень просто), что отныне должность моя упраздняется и я могу убираться на все четыре стороны. И дело тут исключительно в простом сокращении штатов, и ни о чем другом я, естественно, не должен думать. Но, если я хочу дождаться лучших времен, хотя они едва ли предвидятся, то меня хоть сейчас могут оформить рабочим сцены, причем не формально, а по существу – устанавливать декорации. Правда, в свободные часы, сверх того – если я готов заниматься текущими делами: вводить новых исполнителей на роли, следить за состоянием спектаклей и прочее, – то в такой подсобной режиссуре мне отказа не будет, конечно, не афишируя это и без дополнительной оплаты. Короче, в профессиональном значении жизнь моя становилась вполне бессмысленной.
Вот как раз в эти-то дни я и познакомился с Виктором Платоновичем…
Однажды в расписании объявили, что тогда-то с 15.00 до 17.30 состоится читка новой пьесы «Опасный путь» лауреата Сталинской премии Виктора Некрасова. Читает автор. Это было новое имя. В среде драматургов я о нем еще не слышал и ничего из созданного им не читал.