Нянька Акулина Ивановна, нянька моя дорогая, в закуточке у кухни сидела, чаек попивая, выпевая молитвы без слов золотым голоском, словно жаворонок над зеленым еще колоском. Акулина Ивановна, около храма Спасителя ты меня наставляла, на тоненьких ножках просителя, а потом я и душу сжигал, и дороги месил… Не на то, знать, надеялся и не о том, знать, просил. По долинам, по взгорьям толпою текло человечество. Слева — поле и лес, справа — слезы, любовь и отечество, посередке лежали холодные руки судьбы, и две ножки еще не устали от долгой ходьбы. Ах, наверно, не зря распалялся небесною властью твой российский костер над моею грузинскою страстью, узловатые руки сплетались теплей и добрей, как молитва твоя над армянскою скорбью моей. Акулина Ивановна, всё мне из бед наших помнится. Оттого-то и совесть моя трепетанием полнится, оттого-то и сердце мое перебои дает, и не только когда соловей за окошком поет. Акулина Ивановна, нянька моя дорогая, всё, что мы потеряли, пусть вспыхнет еще, догорая, всё, что мы натворили, и всё, что еще сотворим, — словно утренний дым над тамбовским надгробьем твоим. «Ах, если б знать заранее, заранее, заранее…» Ах, если б знать заранее, заранее, заранее, что будет не напрасным горение, сгорание терпения и веры, любви и волшебства, трагического после, счастливого сперва. Никто на едкий вызов ответа не получит. Напрасны наши споры. Вот Лермонтов-поручик. Он некрасив, нескладен, и всё вокруг серо, но как же он прекрасен, когда в руке перо! Вот Александр Сергеич, он в поиске и муке, да козыри лукавы и не даются в руки, их силуэты брезжут на дне души его… Терпение и вера, любовь и волшебство! Всё гаснет понемногу: надежды и смятенье. К иным, к иным высотам возносятся их тени. А жизнь неутомимо вращает колесо, но искры остаются. И это хорошо. И вот я замечаю, хоть и не мистик вроде, какие-то намеки в октябрьской природе: не просто пробужденье мелодий и кистей, а даже возрожденье умолкнувших страстей. Всё в мире созревает в борениях и встрясках. Не спорьте понапрасну о линиях и красках. Пусть каждый, изнывая, достигнет своего… Терпение и вера, любовь и волшебство! «Вот комната эта — храни ее Бог!..»
Вот комната эта — храни ее Бог! — мой дом, мою крепость и волю. Четыре стены, потолок и порог, и тень моя с хлебом и солью. И в комнате этой ночною порой я к жизни иной прикасаюсь. Но в комнате этой, отнюдь не герой, я плачу, молюсь и спасаюсь. В ней всё соразмерно желаньям моим — то облик берлоги, то храма, — в ней жизнь моя тает, густая, как дым, короткая, как телеграмма. Пока вы возносите небу хвалу, пока укоряете время, меня приглашает фортуна к столу нести свое сладкое бремя. Покуда по свету разносит молва, что будто я зло низвергаю, я просто слагаю слова и слова и чувства свои излагаю. Судьба и перо, по бумаге шурша, стараются, лезут из кожи. Растрачены силы, сгорает душа… А там, за окошком, — всё то же. «К старости косточки стали болеть…» К старости косточки стали болеть, старая рана нет-нет и заноет. Стоило ли воскресать и гореть? Всё, что исхожено, что оно стоит? Вон ведь какая прогорклая мгла! Лето кончается. Лета уж близко. Мама меня от беды берегла, Бога просила о том, атеистка, карагандинской фортуны своей лик, искореженный злом, проклиная… Что там за проволокой? Соловей, смолкший давно, да отчизна больная. Всё, что мерещилось, в прах сожжено. Так, лишь какая-то малость в остатке… Вот, мой любезный, какое кино я досмотрел на седьмом-то десятке! «Так тебе, праведник!» — крикнет злодей. «Вот тебе, грешничек!» — праведник кинет. Я не прощенья прошу у людей: что их прощение? Вспыхнет и сгинет. Так и качаюсь на самом краю и на свечу несгоревшую дую… Скоро увижу я маму мою, стройную, гордую и молодую. «Шестидесятники развенчивать усатого должны…» Шестидесятники развенчивать усатого должны, и им для этого особые приказы не нужны: они и сами, словно кони боевые, и бьют копытами, пока еще живые. Ну а кому еще рассчитывать в той драке на успех? Не зря кровавые отметины видны на них на всех. Они хлебнули этих бед не понаслышке. Им всё маячило — от высылки до вышки. Судьба велит шестидесятникам исполнить этот долг, и в этом их предназначение, особый смысл и толк. Ну а приказчики, влюбленные в деспóта, пусть огрызаются — такая их работа. Шестидесятникам не кажется, что жизнь сгорела зря: они поставили на родину, короче говоря. Она, конечно, в суете о них забудет, но ведь одна она. Другой уже не будет. |