«Солнышко сияет, музыка играет…» Солнышко сияет, музыка играет. Отчего ж так сердце замирает? Там, за поворотом, недурен собою, полк гусар стоит перед толпою. Барышни краснеют, танцы предвкушают, кто кому достанется, решают. Но полковник главный на гнедой кобыле говорит: «Да что ж вы всё забыли! Танцы были в среду; нынче воскресенье, с четверга — война, и нет спасенья. А на поле брани смерть гуляет всюду. Может, не вернемся, врать не буду!..» Барышни не верят, в кулачки смеются, невдомек, что вправду расстаются. Вы, мол, повоюйте, если вам охота, да не опоздайте из похода… Солнышко сияет, музыка играет, отчего ж так сердце замирает? «Мы стоим с тобой в обнимку возле Сены…»
Мы стоим с тобой в обнимку возле Сены, как статисты в глубине парижской сцены, очень скромно, натурально, без прикрас… Что-то вечное проходит мимо нас. Расставались мы где надо и не надо — на вокзалах и в окопах Сталинграда на минутку и навеки, и не раз… Что-то вечное проходит мимо нас. «Не слишком-то изыскан вид за окнами…» Не слишком-то изыскан вид за окнами, пропитан гарью и гнилой водой. Вот город, где отца моего кокнули. Стрелок тогда был слишком молодой. Он был обучен и собой доволен. Над жертвою в сомненьях не кружил. И если не убит был алкоголем, то, стало быть, до старости дожил. И вот теперь на отдыхе почетном внучат лелеет и с женой в ладу. Прогулки совершает шагом четким и вывески читает на ходу. То в парке, то на рынке, то в трамвае как равноправный дышит за спиной. И зла ему никто не поминает, и даже не обходят стороной. Иные времена, иные лица. И он со всеми как навеки слит. И у него в бумажнике — убийца пригрелся и усами шевелит. И, на тесемках пестрых повисая, гитары чьи-то в полночи бренчат, а он всё смотрит, смотрит не мигая на круглые затылочки внучат. «Летняя бабочка вдруг закружилась над лампой полночной…» Летняя бабочка вдруг закружилась над лампой полночной: каждому хочется ввысь вознестись над фортуной непрочной. Летняя бабочка вдруг пожелала ожить в декабре, не разглагольствуя, не помышляя о Зле и Добре. Может быть, это не бабочка вовсе, а ангел небесный кружит и кружит по комнате тесной с надеждой чудесной: разве случайно его пребывание в нашей глуши, если мне видятся в нем очертания вашей души? Этой порою в Салослове — стужа, и снег, и метели. Я к вам в письме пошутил, что, быть может, мы зря не взлетели: нам, одуревшим от всяких утрат и от всяких торжеств, самое время использовать опыт крылатых существ. Нас, тонконогих, и нас, длинношеих, нелепых, очкастых, терпят еще и возносят еще при свиданьях нечастых. Не потому ли, что нам удалось заработать горбом точные знания о расстоянье меж Злом и Добром? И оттого нам теперь ни к чему вычисления эти. Будем надеяться снова увидеться в будущем лете: будто лишь там наша жизнь так загадочно не убывает… Впрочем, вот ангел над лампой летает… Чего не бывает? О Володе Высоцком Марине Владимировне Поляковой О Володе Высоцком я песню придумать решил: вот еще одному не вернуться домой из похода. Говорят, что грешил, что не к сроку свечу затушил… Как умел, так и жил, а безгрешных не знает природа. Ненадолго разлука, всего лишь на миг, а потом отправляться и нам по следам по его по горячим. Пусть кружит над Москвою охрипший его баритон, ну а мы вместе с ним посмеемся и вместе поплачем. О Володе Высоцком я песню придумать хотел, но дрожала рука и мотив со стихом не сходился… Белый аист московский на белое небо взлетел, черный аист московский на черную землю спустился. Арбатское вдохновение, или воспоминания о детстве Упрямо я твержу с давнишних пор: меня воспитывал арбатский двор, всё в нем, от подлого до золотого. А если иногда я кружева накручиваю на свои слова, так это от любви. Что в том дурного? На фоне непросохшего белья руины человечьего жилья, крутые плечи дворника Алима… В Дорогомилово из тьмы Кремля, усы прокуренные шевеля, мой соплеменник пролетает мимо. Он маленький, немытый и рябой и выглядит растерянным и пьющим, но суть его — пространство и разбой в кровавой драке прошлого с грядущим. Его клевреты топчутся в крови… Так где же почва для твоей любви? — вы спросите с сомненьем, вам присущим. Что мне сказать? Я только лишь пророс. Еще далече до военных гроз. Еще загадкой манит подворотня. Еще я жизнь сверяю по двору и не подозреваю, что умру, как в том не сомневаюсь я сегодня. Что мне сказать? Еще люблю свой двор, его убогость и его простор, и аромат грошового обеда. И льну душой к заветному Кремлю, и усача кремлевского люблю, и самого себя люблю за это. Он там сидит, изогнутый в дугу, и глину разминает на кругу, и проволочку тянет для основы. Он лепит, обстоятелен и тих, меня, надежды, сверстников моих, отечество… И мы на всё готовы. Что мне сказать? На всё готов я был. Мой страшный век меня почти добил, но речь не обо мне — она о сыне. И этот век не менее жесток, а между тем насмешлив мой сынок: его не облапошить на мякине. Еще он, правда, тоже хил и слаб, но он страдалец, а не гордый раб, небезопасен и небезоружен… А глина ведь не вечный матерьял, и то, что я когда-то потерял, он в воздухе арбатском обнаружил. |