После Алма-Аты далекий Урал, вероятно, показался ей ледяным и промозглым погребом мира. Здесь – если не морось, то мороз. Там – абрикосовое дерево за настежь открытым окном, сухая жара и ласковая тень улиц под высоченными (в два раза выше, чем тут) тополями, блеск воды в арыках – круглых, прохладных, гладких. Воду наливали в графин, что стоял на комоде, – тяжеленный, со сколотой пробкой. Стеклянную пробку однажды швырнул отец: никак не вставала на место. Вообще, он швырял все, что приходилось не по нраву. Со всей силы, с размаху. Вещи, еду. Если за завтраком свежайшее, только с рынка, яйцо плохо чистилось – от души размахнувшись, кидал в окно. Туда же летел самую малость пересоленный кусок баранины. Окно-то всегда настежь.
Здесь окна почти и не открывали – наоборот, тщательно заклеивали бумажными полосами щели в рамах, чтобы не дуло.
Как Полина обожала отца! Громогласный, большой, круглый, навсегда загоревший под южным солнцем, почти наголо стриженный, чтобы замаскировать раннюю лысину. В меленьких круглых очках, в точности как у Берии (это уже мой придирчивый взгляд снова и снова изучает знакомые фотографии). Для нее, конечно, просто в очках. Член Союза советских архитекторов: поободрал шкуру в ловушках партийных лабиринтов, но всякий раз выбирался и всегда жестоко разделывался с интриганами. Самый лучший папа. Катал на спине, на коленях, на шее. Его непредсказуемое недовольство и чудовищный гнев маленькую Полину лишь смешили, потому что никогда не обращались против нее, зато частенько – в ее защиту. Орал на дворовых мальчишек (боялись его люто), на учителей, на милиционеров. Рассказывали – однажды в своей мастерской наорал на молоденького выпускника так, что тот даже обделался. Услышала – смеялась до упаду. Ребенку такое смешно. Вот только мама в такие ураганные минуты всегда старалась куда-нибудь уйти. Прямо-таки бежала, пряталась.
В семнадцать Полине тоже стало совсем не до смеха. Она мучительно не понимала, почему вдруг стала кругом виновата. В сущности, повинна была лишь в том, что выросла: только детей любить просто. А она по-прежнему обожала отца, но любить его означало – беспрекословно слушаться.
«Ты хочешь мыкаться тунеядкой? Художник – не профессия, а диагноз! Будешь шалавой для всякой шантрапы!» Слова «диагноз» и «шалава» Полину напугали. Ее графические работы, что еще каких-то полгода назад с гордостью предъявлялись гостям, внезапно стали «мазней» и «дуракавалянием». В архитекторы, впрочем, отец тоже не пустил, хоть она и выросла среди чертежей и макетов, – «Женщина архитектор, как и композитор, – пустое место. Не женское это дело». Отправил в педагогический, видимо незамысловато руководствуясь тем, что жена – завуч. С детишками возиться – для женщин самое то.
Детей Полина боялась, особенно подростков, – она умела лишь подчиняться, не подчинять, – а те чуяли и учиняли на уроках такой бедлам, что она в бессилии отходила к окну и однажды, не выдержав, позорнейше, навзрыд, расплакалась. После этого уроки превратились вовсе уже в кошмар: подростки не прощают слабости.
К двадцати пяти годам у нее так и не было ни нормальной, по душе, профессии, ни ухажера. Сразу двоим мужчинам она подчиняться не смогла бы, просто недостало бы сил. Ей хватало отца. Втихомолку рисовала (сохранилось несколько ранних работ – своеобразный броский стиль, напоминающий графику Юрия Анненкова). Много читала. Закручивала медные кудри в тугой «бублик». Интеллигентная девушка из интеллигентной семьи. Обычно именно таким, вроде бы и умным, и талантливым, от природы недостает некой силы душевного кровотока, и как-то все у них не складывается, все выходит анемично и тускло. А тут еще такой папа.
И вот – Урал. Несмотря на непривычный всепроникающий холод (быстро дали отдельную квартиру, но на первом этаже старого купеческого особняка, промозглую даже летом, а зимой дома вовсе приходилось ходить в валенках), Полина была рада переменам – надеялась, что как-нибудь все само собой утрясется, только бы не снова школа.
Утряслось. Отец возглавил мастерскую «***скпроект», созданную специально для строительства более полусотни зданий в округе только открытого, с иголочки, политеха. От пригорка с главным институтским корпусом до самой железной дороги, на месте покосившихся бревенчатых срубов и чахлых северных огородов уже взмывали к небу, пусть пока только в мыслях, переносимых на чертежи, торжественные призраки многоквартирных домов, общественных бань, библиотек, клубов, кинотеатров. Мастерская размещалась почти рядом с домом, по левую сторону от того самого политеха, в незадолго до войны выстроенном конструктивистском здании с огромными окнами. И как-то само собой вышло, что отец устроил Полину в мастерскую машинисткой. Так называлась должность, а на деле кроме перепечатывания смет и прочих документов было «принеси-подай», поиск чертежей в огромных картонных папках, даже заточка карандашей. Но Полине нравилось. Бумага и карандаши – это было привычное и родное.
Тогда же родители всерьез обеспокоились полнейшим отсутствием женихов на горизонте. Отец всюду быстро обрастал полезными знакомствами – и вскоре в друзьях семьи уже ходила солидная пожилая пара со взрослым сыном. Его звали Митя. На пару лет старше. Румянец, плечищи. Спелая рожь, кровь и молоко. Офицер, фуражка с васильковой тульей. Отцу он весьма понравился. Полина все понимала и очень старалась, чтобы ей он понравился тоже.
Был уже апрель – по неимоверной здешней грязи выбирались в театр, в кино. Поначалу Полине пришлось по душе то, что Митя оказался совсем не гневливым. Был внимательным, все замечал: какое настроение, здорова или приболела. Интересовался. Пока не оказалось, что теперь он знает, где тонко и больно, и при случае может так ткнуть словом, что лучше бы – ну честно – по-простому, кулаком. У Полины были некрасивые зубы, щелястые, будто деревенский забор, и только Митя мог заметить: «Поменьше улыбайся – не красит». Или, посмотрев на ее рисунки, сказать: «Хорошо, но проку – как в летошнем снеге, лучше пироги пеки».
Что ж, у каждого свои недостатки, думала Полина и терпела. Полюбить Митю было заданием – как сделать уроки. Она изо всех сил старалась проникнуться к Мите хотя бы симпатией, но как-то не очень получалось.
Путь куда угодно лежал мимо строек. Они были повсюду. Именно там Полина впервые увидела военнопленных – а в мастерской еще и много слышала о них. Больше всего, разумеется, было немцев, так много, что итальянцы, венгры, румыны были не в счет. Каждое утро их колоннами, под конвоем, выводили на работы из расположенных у самого города лагерей. К немцам здесь давно привыкли. Рассказывали, эти колонны появились еще в войну, когда жестоко голодали все – местные тоже – и мальчишки зло швыряли в немцев камнями, а некоторые женщины кидали в колонны куски хлеба.
Само собой, немцев ненавидели, но как-то неконкретно, общо – к этим высоким, гоготливым, одинаково стриженным, голым по пояс (в конце мая вдруг ненадолго ухнула странная, очень тяжелая при здешней влажности жара), соблюдавшим на стройплощадках невообразимый порядок – ни одной бесхозной доски, ни одного лишнего кирпича, да еще споро и дельно работающим, слово «фашисты» не применялось почти никогда, разве что в запале. Работники они были и впрямь отличные. В мастерской рассказывали – на все площадки они только один раз прокололись, криво сделали карниз. Так от замечания прораба старший немец в бригаде пленных, краснорожий белобровый верзила, прямо-таки взъярился, хватанул топор и кинулся – нет, не к прорабу, а по стремянке к злополучному карнизу и все срубил, пока штукатурка не просохла. В тот же день карниз немцы переделали. Очень их оскорбляло, если им русские указывали на ошибки в работе.
Полина немцев тоже ненавидела, но совсем абстрактно. Никто из ее родни не воевал, не погиб. У нее родни-то, кроме родителей, никакой не было. С любопытством косилась через проволоку на рослых парней, что-то балаболящих по-своему. Они тоже на нее косились, но никогда, в отличие от наших рабочих, не свистели вслед, ничего такого не орали. Культурные, видите ли, были. Они же преступники, одергивала себя Полина. От отца она слышала, что обычных немецких солдат сразу после окончания войны отправили на родину, а в лагерях остались настоящие негодяи – эсэсовцы, те, кто служил в карательных частях, а еще гестаповцы и прочие душегубы. Из-за этого Полина пленных основательно побаивалась и на всякий случай держалась от них как можно дальше, будто они были разносчиками опасной заразы. Ни к кому из них она бы и на пять шагов не приблизилась, если бы не один случай.