Нас, девушек, приехавших на фронт, обучали на радисток. Мы принимали радиограммы. Я даже не знала, с кем общаюсь и кто скрывается за позывными. Меня вызывают – записываю все, что говорят, и передаю дальше. Я – только соединительное звено.
А еще мы несли дежурства: стояли на посту с винтовкой, охраняли объект. Длилось оно не так уж и долго, но времени хватало, чтобы во всех подробностях представить, как ворвется сейчас враг и пристрелит меня из моего же ружья. Или даст по голове прикладом.
А еще было страшно, когда немецкие самолеты на бреющем полете расстреливали. И здоровье я там потеряла, когда по снегу – ползком на задание. И увидела там многое, чего не забыть. До сих пор помню испуганное лицо мальчишки-солдата, который от бомбежки в землянке хотел спрятаться, а снаряд ту землянку на куски разнес… Было и такое, что прямо на тебя бомба летит, думаешь: все, конец, а она и не взорвалась. Разве же можно словами рассказать, что в такой момент чувствуешь?!
Но я не жалею, что попала на фронт. Именно здесь я встретила Илиодора, начальника связи тринадцатого отдельного зенитного дивизиона. Он учил нашу группу на радистов. Мы полюбили друг друга. Это было светлое, чистое и радостное чувство. Ему – двадцать один, мне – семнадцать…
Поскольку большинство домов было разрушено, наша воинская часть располагалась в основном в землянках. Один уцелевший дом стал нашим штабом, а для девушек-радисток – и школой, и местом работы. Здесь же нам отвели большую комнату под спальню. В конце этой комнаты отгородили закуток, где мы могли потренироваться на рации.
Бывало, лягут уже все спать, а Илиодор тихонечко пройдет в комнатку для занятий и ждет, приду я на свидание или нет. Мы сидели с ним по полночи, разговаривали, моя рука – в его руке. А как-то раз он подошел ко мне и говорит: «Пока есть время, пойдем потанцуем». А мне скоро на дежурство, надо бы поспать… Но где уж там! Наш клуб занимал самую большую землянку. Илиодор включил музыку, и я стала учить его вальсу…
Они кружились по крохотному «залу», и не было на ней шелковых бальных туфелек, отбивающих волнующий ритм по паркету. Военная форма, кирзовые сапоги, сырой пол землянки… Но они умели любить, умели радоваться… и танцевать под фейерверк боевых снарядов.
Ну а потом пришла я на дежурство, села, поставила рядом винтовку. Спать хочется… Винтовка рядом, держу… и снова – вальс…
– Логинова! – Перед сонными глазами постепенно проявился начальник штаба.
– Извините, пожалуйста!
Ну, в общем, отругал он меня, и стала я ждать наказания. А начальник штаба и Илиодор очень дружили, да и жили в одной землянке. Уж мой сон на посту они между собой точно обсудили. Месяц прошел, наверное, когда Илиодор решил спросить у своего соседа: «Ты Логиновой наказание какое-нибудь придумал? Нет? А надо». В результате за тот сон на посту мне назначили два дежурства на кухне.
В 1943 году, когда я окончила курсы радистов и стала практически профессионалом, меня перевели в Харьков. Было очень грустно и страшно расставаться, ведь мы не знали, увидимся ли снова.
В Харьков мы входили вместе с солдатами-освободителями. А оставшиеся в живых немцы прятались в полуразрушенных, заброшенных домах. Еще долго на улицах города раздавались выстрелы. Именно там я получила ранение, перенесла четыре операции, да и сегодня к непогоде рана эта болит.
У нас в части были девочки, которые очень хорошо пели, иногда затянут так тихонечко: «Мне в землянке холодной тепло от твоей негасимой любви…» И перед глазами у меня – вновь тот вальс в землянке, и слезы – по щекам.
Девушек демобилизовали раньше. Я вернулась домой, поступила в университет. Как и до войны, мы ходили в театр, на концерты. Люди умели радоваться в те годы вопреки всем невзгодам, ведь кто-то остался без дома и вынужден был строить себе землянки, кому-то совсем нечего было есть, многие лишились близких… А что?! И в землянке можно свадьбу на весь мир устроить, потому что конец войне, жизнь продолжается!
И вот как-то раз в сорок шестом году мы с подругой пошли в ЦУМ – огромный такой, людей много, шумно… Я поворачиваю голову – а там Он. Мы просто стояли и смотрели друг на друга на расстоянии. Потом подошли близко, а глаз от глаз все не отвести и слова не вымолвить. Подруга моя не поймет, в чем дело. А вокруг нас уже толпа стала собираться – многие улыбались, а кто и плакал.
Илиодор демобилизовался только в 1970 году. А поженились мы в 1947-м. Я была тогда в обыкновенном белом простеньком платье, обыкновенных туфельках. Зашли в ЗАГС и вдруг – такой ливень! Гроза, молнии… Женщина, которая нас расписывала, сказала: «Это к счастью. Вы будете долго жить вместе».
Дома нас ждал скромный послевоенный обед. А вместо свадебного путешествия – билеты на оперетту «Розмари». Перед театром мы решили покататься на лодке (в Казани есть озеро Кабан, огромное-огромное). Вот плывем мы, и вдруг в нашу лодку ка-а-ак запрыгнет рыбка. Она билась, подпрыгивала, а мне никак не поймать ее было, чтобы выпустить на волю… Говорят, что это – тоже примета к счастью. Действительно, с мужем мы прожили вместе шестьдесят лет, очень счастливо. И вот теперь, когда его не стало, мне очень одиноко и тяжело, не успокоиться и не забыть…
Елена Литинская. Маруся
Из фронтовых записок младшего лейтенанта Григория Литинского
Выехав из Москвы, эшелон, в теплушках которого разместился наш стрелковый батальон, потянулся на Калинин. Монотонно постукивают колеса, навевая дремоту и воспоминания…
Я закрываю глаза и вижу Марусю тринадцатилетней девочкой – в тот первый день, когда она появилась в нашем классе. Она была иностранкой: приехала из Польши, где жила у бабушки в Вильно. Случилось так, что самый трагический и кровавый для нашей страны 1937 год оказался для меня самым счастливым: ведь если бы Марусину тетю Сару и ее мужа не арестовали, то Маруся не убежала бы из Тулы в Москву, к дяде Мише, и не поступила бы в нашу школу.
По возрасту Маруся должна была пойти в седьмой класс, но русский язык она знала плохо, и ее приняли в наш 6-й «В». Девочка оказалась личностью яркой и внешности соответствующей: с шапкой волос цвета красной меди, кареглазая, брови густые, соболиные, кожа белая-белая, с несколькими веснушками, крупный нос и сочные пунцовые губы с маленьким пятнышком на нижней. Она не была красавицей, но не заметить эту девочку было просто невозможно.
Очень живая, бойкая, Маруся легко и быстро подружилась с нами. Она не смущалась своего акцента и отвечала у доски, слегка покачиваясь на своих крепеньких ножках. Память у нее была феноменальная: легко заучивала наизусть целые страницы по истории и географии, а вот ударения долго ставила неправильно. Класс смеялся, но очень дружелюбно. А через год Маруся и вовсе вышла в первые ученицы.
Наша дружба началась с того, что я стал провожать ее из школы домой. Путь был короток – пятнадцать минут, но мы, гуляя, продлевали его на часок-другой. И говорили, говорили… Я помогал ей правильно ставить ударения, объяснял, что значит «пойти на кудыкину гору», «к черту на кулички» и прочие идиомы. Она была самолюбива и часто говорила: «Знаю бэз тебя».
Марусины дядя и тетя жили на Малой Бронной в небольшой комнате коммунальной квартиры. Без ванной, но с печью-голландкой! В комнате стояли старинный буфет, стол и кровать, где спали дядя с тетей, а Маруся и бабушка ночевали на раскладушках. Для Москвы того времени это было делом обычным, но после прекрасных квартир в Вильне и Туле девочке казалось ужасным такое проживание.
Имя Маруся тогда воспринималось как очень простое, деревенское, а ведь по паспорту она была Мариам, как пророчица, сестра Моисея.
Нашей юной «пророчице» негде было заниматься. Дядя и тетя, которым было слегка за тридцать, жили весело: вечно дым коромыслом, пьянки-гулянки. Маруся мне однажды призналась, что часто делает уроки под столом или у подруги Лиды, у которой иногда оставалась ночевать.