Но были и приобретения. Уже ко второму разу он научился мысленно выпаривать свинцовые частицы из воздуха, соединять их в сплав, тяжелый слиток, который бросал в рюкзак. Рюкзак закидывал за спину. Пусть полежит, так все же намного легче, легче передвигаться, потому что он пойдет себе дальше, пешком. Да, он и был в путешествии, вечным странником, бредущим к своему декабрю. Несколько дней слиток его не тревожил, пока все не начиналось заново, но эти дни были отдыхом, хотя одновременно с победой над воздухом и собственным дыханием, все вокруг окончательно угасало, делалось вовсе уж пресным на вкус, исчезали оттенки, краски – бледное, стальное бесчувствие без вкуса.
И тогда он написал ей письмецо. В безумной надежде. Полную ерунду. Дождь пошел. Снег пошел. Первый снег. Последний. Первый дождь.
Сообщение так и зависло, ожидание сведений о доставке все длилось. Сим-карта лежала в белом конверте в ящике ее стола. И опять он сходил с ума и заклинал, молил этот твердый прямоугольничек хоть ненадолго запрыгнуть в телефон и ожить, отозваться! Спустя месяц он написал еще одно, такое же бессмысленное послание, и снова молил, молил. На этот раз мольбы подействовали – сообщение оказалось доставлено немедленно. Едва он увидел вспыхнувшую зеленую галочку возле конверта, как тотчас понял, что попал в ловушку. Вентиль открыли, воздух снова начал поступать в легкие свободно, краски засияли, он дышал, видел, жил, но ощущал себя в клетке. Все того же ожидания. Ведь теперь он будет ждать ответа! Теперь ему дико хотелось еще и позвонить. Он терпел беспредельный день, а к вечеру позвонил – естественно. Абонент не отвечал. В какую прорезь ему удалось протиснуться, кто получил его письмо? Так никогда он и не узнал, потому что, когда они наконец встретились, было не до выяснений.
В позапрошлом году звонок раздался уже перед самыми ноябрьскими праздниками и застал его в магазине, где он выяснял отличия одного «Самсунга» от другого, так и не выяснил, вышел в середине разговора с продавцом, пошагал с прижатым к уху телефоном на улицу, слепо, по Кожуховской набережной, в сторону Павелецкого вокзала, как всегда удивляясь: мир преобразился и засиял – маленькие белые колючки, пронизывающий ветер, слитые с ее голосом, были не счастьем, нет, были глотком жизни.
Год назад миновали все сроки, а она все не появлялась.
Он терял надежду постепенно, пока к началу декабря не осознал: ее больше нет! Вот почему она не звонит. Нет в этом городе, в этой стране, на этой земле. Умерла. Но отпустить ее он был не в силах, и Алеша начал молиться – впервые с монастырских пор, всхлипывая, малодушно. Даже заехал в церковь, чтобы подать записку за здравие, и ждал, ждал вопреки очевидно давнишним ее похоронам. Бродил по царству мертвых, слепо искал ее тень, не находил. В тот год к безвоздушию прибавился дымчатый сумрак в глазах, даже когда солнце сияло – все было подернуто тонкой пленкой, он тер и тер глаза. Помутнение хрусталика? Но к врачу даже не пошел, слишком устал. И впервые подумал о смерти как о единственном и таком естественном выходе, и впервые спокойно и сознательно ее захотел.
Она позвонила 26 декабря, сказала, что болела, лежала в больнице и что встретиться сможет не раньше чем через месяц. При первых же звуках ее голоса муть в глазах обратилась в прозрачность, легкие задышали в полную силу. Он готов был подождать, конечно, и этот новый месяц ожидания дышал легко, видел ясно. Болезнь ее была серьезной, но не к смерти, они встретились в самом конце января – и снова все было лучше, чем прежде, просто потому, что они не виделись год и можно было прожить новые десять месяцев до новой встречи.
И вот они снова истекали, кончался сентябрь, и он нервничал. Клял ее дурацкие высосанные из пальца, из Ванек-встанек, Тургенева и Бунина (так он однажды и ей это сформулировал) правила.
Но когда наконец получил эсэмэску с ее номера, перезвонил и услышал ее голос – снова забыл все. Как обычно. Действительно нелепость, действительно невозможно так жить, но вот ведь жили и не придумали, как по-другому.
На этот раз она назначила ему свидание в дачном подмосковном домике, недалеко от Москвы. Она отправилась туда вполне официально – накануне сторож сообщил, что в дом их, похоже, залезли – окно выставлено, хотя на двери замок. Она поехала разбираться.
Алеша бросил машину возле шоссе и пошел пешком, чтобы не привлекать внимания соседей, если они случатся. Зима выдалась малоснежной, снег едва прикрыл дорогу, даже сугробов не намело. Под ногами хрустел ледок, шагалось бодро. Он шел мимо пригорюнившихся за заборами старорежимных генеральских дач, деревянных, из прошлого века, – и хоть бы кто перестроил, поставил новый дом – нет! На этой улочке стояли сплошь ветераны – двухэтажные, с высокими окнами, кое-какие с балконцами даже, послевоенная роскошь, – но ветхие, словно рассыпающиеся на глазах. Каждому второму хотелось подставить плечо – снять облупившуюся краску, покрасить заново, поднять просевший фундамент, перекрыть крышу, заменить скрипучие двери.
Ее дом он увидел сразу – самый зеленый, так она сказала. Он и правда выглядел свежее соседей – хотя был из того же полка. Из трубы вырывался легкий, тут же уносимый ветром дым. Алеша прошел по участку, поднялся на крыльцо, постучал – она уже стояла на пороге, одетая, в красной распахнутой куртке, с тряпкой в руке, глаза сияли – и опять оказалась немного другой, чем он ее помнил. Не старше на год, нет, но на год иная.
В доме стояла нежилая прохлада, и, хотя печь топилась, раздеваться не хотелось. Ледяным тянуло из дальней комнаты – там вор выставил стекло. Унес он только макароны, консервы и несколько теплых вещей. «Это был кто-то очень голодный и замерзший», – улыбнулась она.
Сегодня у них было не два и не три часа – целый день.
И первый раз за все то время, что они встречались, они пожили семьей.
Он принес из колонки на краю общей улицы воду. Колонка была припорошена снежком, ни следа человеческого – слава богу! Она поставила на печку закопченный чайник. Он заколачивал фанерным листом выставленное вором стекло – она придерживала фанеру, подавала ему гвозди, все время благодарила. Если бы не ты… Он не отвечал, не хотел, хотя странность сквозила – работа мужская, почему сам хозяин не приехал, отправил жену? А если бы вор все еще прятался здесь? Или это она уговорила мужа, имея в виду их свидание? Но Алеша ничего не спрашивал, стучал себе молотком, поглядывая на нее, на развешанные по комнате, пожалуй, в избытке иконы, – и, вгоняя в два удара последний гвоздь, внезапно понял. Понял, кто ее муж. Да священник же. Она – матушка. Вот оно что. И не потому только, что детей много, что икон невпроворот, а по всему сразу – множество накопленных за эти годы мелочей сейчас же получили объяснение. Вот почему «не могу» развестись, не положено им, батюшкам – позор.
Спрыгивая со стула вниз, он громко и освобожденно выдохнул. И сразу же был ласково подхвачен вопросом «устал?». Что ты, я полон сил.
И рубил дрова во дворе, принес березовые полешки в дом, ссыпал у печки. Она кормила его привезенными из Москвы необыкновенно вкусными щами, ухаживала – в своем духе – невесомо, легко, с улыбкой. Он любовался. Она и правда была совершенна. Взлеты рук, маленькие розовые уши и облако волос, сияющее на скромном зимнем свету, – наконец-то она отпустила их на волю. Полупрозрачная, желтая занавеска на окне, горка дров у печи, стол деревянный, темный, на чуть вывернутых резных ногах – старше дома, стеклянная вазочка для сахара из его детства, два куска черного хлеба, бисер тмина на дереве. Заснеженный сад за окном. Так и будет выглядеть его рай. Если умирать, то прямо сейчас, здесь, подумал он неожиданно, но совершенно спокойно.
Уже незадолго до исхода, до окончания этого этими небесами, лесами, садом подаренного дня, Алеша заплакал.
Что ты?
Он не ответил. Он не мог сказать, что с той же ясностью, с какой когда-то различал заштопанный локоть подрясника преподобного Амвросия, с какой осознал сегодня утром, кто ее муж, теперь видит: прощание. Больше они не встретятся, никогда.