Еще один поворот делает дорога, и справа открывается ля га, болотце с черным буреломом тальника, черемухи, осины; снег здесь вкривь и вкось прошит следами зайцев.
Еще поворот, и вдруг расступился бор, вдруг открылась впереди широкая поляна с кипенно–белым снегом, поляна в окружении вековых разлапистых деревьев.
Легко скользя вслед за Лаптевым по пропаханной им глубокой лыжне, поднимаясь вслед за ним на гривы и скатываясь в ложбины, в зеленоствольный осинник, Горчаков думал о том, что вроде одинаковые сосны, березы да осины, похожие друг на друга холмы и ляги, так почему же не устаешь смотреть на них, почему не надоедает?..
«Все дело, наверное, в бесконечности их сочетаний, — рассуждал он, — в разнообразии расположения на местности, и когда идешь, глаз все время вбирает в себя новое и радуется этой новизне. Похоже на то, как завораживает горный ручей или пляшущий, текущий вверх огонь костра — то же непрерывное движение, изменение, обновление…»
Время от времени Лаптев приостанавливался, переводя дыхание, показывал на цепочку беличьих следов, на большую кучу сосновых шишек под деревом. Стало быть, говорил он, где–то там, в вершине, у дятла мастерская, удобная расщелина, в которой он заклинивает шишку и дубасит по ней клювом, добывая семечки.
А вот не то что одинокий заячий след, а настоящая торная тропа. И куда же она ведет? Куда бегали зайчишки скопом?
— Э, — тянет Лаптев, — да у них тут столовая! — и показывает лыжной палкой на сломанную ветром осину, ствол и ветки которой обглоданы до белизны; снег возле осины утоптан и сплошь усыпан шариками заячьего помета.
Возле глубоченных чьих–то следов–провалов Лаптев снова задержался. «Сохатый прошел, — негромко сказал он. — Матерущий бычина!»
Горчаков разглядывал развороченный звериными копытами снег, прикидывал расстояние между следами, и выходило метра полтора. Это какой же, должно быть, гигант прошагал здесь, если у него такой шаг!
А Лаптев между тем звал его в сторону от дороги, где в окружении молодых сосенок виднелась большая продолговатая вмятина в снегу, будто лежала здесь огромная пузатая бочка.
— Лёжка, — сказал Лаптев и посмотрел по сторонам — не видать ли поблизости того, кто отдыхал тут?
От Лаптева шел пар, на вороте толстого свитера, на бороде и усах, на рыжей меховой шапке белел иней, широкое раскрасневшееся лицо было размягченным, а в глазах таинственно и хитровато поблескивало. Горчаков не без зависти подумал, что Лаптев чувствует себя в бору как у себя дома, и вид у него такой, будто он познал в жизни что–то очень важное, чуть ли не главное.
На обратном пути приятели устроили гонку, и хотя лыжня была не ахти какая торная, она все же здорово облегчала бег: лыжи не проваливались, не расползались в стороны, а легко скользили по продавленным в снегу траншейкам. «Вспомнив молодость», оба разошлись, разбежались, азарт их захватил — а ну, не подкачай, старина! И Лаптев, гикнув, понесся вниз с увала, взметая за собой снежную пыль. Горчаков, весь во власти соревнования, метнулся следом и торжествующе настиг товарища при подъеме на гриву.
— Это место называется Марьины горки, — прерывисто дыша, обернулся Лаптев и задорно подмигнул Горчакову.
И пошли грива за гривой, горка за горкой, то вверх, то вниз, то подъем–пыхтун, то спуск–свистун. С иных горок несло так, что Горчаков чувствовал, как морозцем схватывает, склеивает веки и ресницы.
«Ага! Забурился–таки Лаптев! То–то! Не бывало еще, чтоб Лаптев обогнал меня на лыжах!» — и Горчаков обошел рухнувшего в снег соперника, пожелав ему приятной лежки.
Однако торжество его было недолгим: взбираясь на соседний холм, он уже слышал за спиной шумное азартное сопение Лаптева.
Так, обгоняя друг друга и подразнивая, они отмахали несколько километров и неожиданно выскочили на опушку, прямо к крайним избам деревни. Сбавили ход, остановились, чтобы отдышаться, и, довольнехонько посмеиваясь, ладонями стирали с лица и пот, и куржак.
А вечером Лаптев затеял баню. Сообща наносили воды, накололи березовых дров, накалили баню, а потом хлестались на полке духовитыми вениками. И как можно было опять же уступить друг другу! Как можно было сдаться первому!.. Крякали, рычали, плескали воду из ковша на раскаленные камни и в конце концов подняли такой жар, что казалось — вот–вот уши свернутся в трубочку и опадут, как опаленные зноем листья.
В избу шли на заплетающихся ногах, красные, в облаках пара, накинув на плечи полотенца, едва надернув трусы и валенки.
Упали на кровати и лежали до тех пор, пока мутные глаза, уставленные в потолок, не наполнились смыслом.
— Дураки? — изможденно спросил Горчаков.
— Еще какие! — дистрофическим полушепотом отвечал на это огромный пылающий Лаптев.
Дружно, хотя и не столь мощно, похохотали.
А вслед за банным этим изнурением наступила такая невесомость тела, такой покоище хлынул во все закоулки существа, что Горчаков впервые за много–много лет почувствовал, будто плывет куда–то по воздуху наподобие пушинки, и никаких претензий к миру у него нет.
— Да‑а, — произнес он, когда они сидели перед топящейся печью, развалившись на стульях, потягивая крепкий чай и время от времени утираясь полотенцами. — Вот такую–то дачку и я бы не против иметь. Нет, нет, в земле ковыряться, в навозе, я не собираюсь, а просто вот так бы…
Лаптев, щурясь на пышущие жаром головешки, философствовал:
— Я тебе так скажу, Андрюха. Дача дает передышку от города, от шума, толкотни и очередей, от многолюдства. Тем, у кого сидячая работа, она дает возможность поразмяться, потрудиться на свежем воздухе, побродить по лесу. А попутно вырастить для семьи картошку, овощи, запастись солеными, сушеными и прочими грибами. Кроме того, у нас в бору — черника, брусника, земляника, а в саду вон — малина, смородина, облепиха. Запасешься всем этим на зиму, и тебе не нужно бегать с авоськой по овощным магазинам и на базар: у тебя все свое и — заметь! — наилучшего качества.
О! Это–то Горчаков тут же оценил: в печенках у него была беготня с авоськой в поисках картошки, морковки, капусты.
— Далее, — продолжал Лаптев, пошуровав кочергой огненные головешки. — Здесь можно подкрепить здоровье пожилым и больным людям — не надо ехать за тыщи верст в санатории и на курорты. У нас тут воздух целебней, чем в Кисловодске — это какая–то комиссия приезжала и установила. Да и без комиссии ясно — бор! Фитонциды! А рядом — море. Сиди на бережке с удочкой и дыши, лечи хоть сердце, хоть нервы, хоть что. А возьми детишек. Весной их привезут сюда — бледные, худые, испитые какие–то, а к осени их не узнать: загорели, накупались, навитаминились, мордахи — во! Но и это еще не все. Ребятишки здесь приобщаются к лесу, к цветам, ягодам, грибам, они ведь в городе–то корову и овцу только на картинках видят, а здесь — пожалуйста, здесь для них настоящий университет.
И это тоже оценил Горчаков, и думал он, слушая Лаптева, о своей Анютке.
— И еще тебе скажу, старик, — задумчиво говорил Лаптев, — сюда бегут от стандарта. Ведь осточертели всем стандартные дома, эти коробки и квартиры в них, похожие одна на другую. А вот здесь ты можешь купить или построить заново такой дом, какой твоя душа желает. Здесь ты можешь фантазировать, проявлять свой вкус, свою индивидуальность. Тут ты хоть сказочный терем возводи. И возводят, и строят, ты еще увидишь… — Лаптев отхлебнул из кружки чай и заключил: — Вот что дает человеку дача, вот почему сейчас дачный бум. Я где–то читал, что число дачников у нас в стране перевалило уже за двадцать миллионов. Чуешь?.. Ну а для общества, для государства дачник тоже небесполезен, так сказать, в экономическом плане. Мы в какой–то мере перестали быть нахлебниками, мы не идем в магазин за той же, скажем, картошкой, не требуем ее у государства, она у нас своя.
— Такую–то дачку и я бы не против заиметь, — повторил Горчаков, задумчиво глядя на пламя. — Сколько, интересно, стоит здесь дом?
Лаптев сказал, что цены за каких–то четыре последних года подскочили вдвое.