Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

А что ей не капризничать, не хамить, думал Горчаков. Дело она имеет в основном с людьми робкими, испытывающими неловкость при сдаче посуды. Ведь когда человек сдает посуду? Да чаще всего на грани безденежья. И Дуня это отлично знает, она всех тут насквозь видит. Вот этот небритый, с дрожащими руками… ему смерть как хочется опохмелиться, он и бутылки–то, поди, насобирал по мусорным урнам, в скверах да в парке. Или эта седенькая грустная старушка… она живет, скорее всего, на небольшую пенсию, и каждая копейка на счету. А про того парня в очках, про студента, и говорить нечего: стипендию дадут только завтра, а сегодня он собрал бутылки да банки в своей и в соседних комнатах общежития и понес сдавать, чтобы и сам и прожорливая братия смогли поесть в студенческой столовке. А тот вон, с бегающими глазами старикашка, может быть, выпивает тайком от сварливой жены. Ну а долговязому нескладному школьнику, который нетерпеливо переминается с ноги на негу, деньги наверняка нужны на сигареты, наверняка он «потягивает» за углом крадче от учителей…

Все эти людишки, полагает Дуня, у меня в руках: всем им нужны деньги, и я даю им деньги. Они их зачастую даже и не пересчитывают, а поспешно суют в карман и, счастливые, торопятся уйти. Поэтому я так. Захочу — недоплачу которому, и все равно уйдет довольный: и кухню от лишней посуды очистил, и деньги получил. А захочу — накинусь на кого–нибудь: «Ты чё грязные банки принес!» Или ошарашу: «А у тебя бутылки нестандартные!» Либо суну под нос бутылку: «Вишь, горлышко сколото!» Или скажу, что свободных ящиков нет, и заставлю вон того академика пузатого таскать ящики из магазина — пусть покажилится, коль денежки нужны! А то и вовсе объявлю: «Закрываю! Мне надо остаток в кассу сдавать». Что? Жаловаться?.. Да вы у меня вот здесь, в кулаке! Весь этот двор, все эти интеллигентские, профессорские дома и общежития в округе! Я же потом и отыграюсь на жалобщике, принесет посуду, а я не приму!..

— Ну чё, уснула, бабка! — время от времени покрикивает Дуня. — Давай, что ли, свой ящик!

И тут же сердится на кого–то:

— А я чё сделаю, если у меня склад полнехонек! Ты разуй глаза–то!..

Медлительная и ленивая в движениях, Дуня востра на язык, за словом в карман не лезет, да и расчетные операции производит мигом, не успеет человек, сдавший посуду, что–либо сообразить, как уже слышит решительный голос Дуни: «Тебе рупь девяносто две копейки, милок». И успевай только ладошки подставляй.

И столь ему, человеку, осточертело стоять тут, на морозе, да слушать эту грубую бабу, что он вроде и видит, что обсчитала, но машет рукой: подавись ты этими копейками!

Но если обсчитанный все же заупрямится и потребует додать положенный гривенник, то Дуня будто бы спохватывается: «Ой, а я — кого!» — и додает гривенник, однако после этого бросает вслед уходящему «крохобору» такой красноречивый взгляд, что, появись он тут в другой раз, уж она над ним покуражится, уж она на нем «отоспится»…

А через минуту Дуня, как ни в чем не бывало, снова неспешно ковыляет, переваливается уточкой из глубины склада к окошку и обратно, снова обсчитывает и властвует над жалким людом, не умеющим жить. Она–то, Дуня, умеет!.. Короткие толстые пальцы ее унизаны золотыми перстнями, и машина у нее наверняка есть, и дача, а если нет, так будут непременно.

«Мы все тут, в ее глазах, сброд, толпа, — со злой, сосущей тоской думал Горчаков. — Мы даже готовы улыбаться ей, как улыбается вон профессор (Дремин, кажется, с кафедры металловедения). Лишь бы Ее Величество Дуня не серчала, лишь бы не закрыла киоск перед самым нашим носом, не забраковала бы посуду…»

«Она, язва этакая, — думал Горчаков, — не прочь и пошутить. Припугнет, к примеру, старушку, рявкнет: «Не приму!“, а потом, позабавившись старушкиным испугом, все же примет у нее посуду, снизойдет до бабушки и внучки.»

Горчаков то и дело посматривал на часы — пора забирать Анютку из садика. К тому же начинали мерзнуть ноги в ботинках, а шансов сдать всю посуду становилось меньше и меньше; уже было оглашено Дуней, что баночки из–под детского питания она не принимает, молочные бутылки тоже не принимает…

Горчаков сжимал челюсти, катал желваки, в нем поднималась удушающая ненависть и к Дуне, и ко всем таким же «дуням» из магазинов, из контор, из складов, ателье…

— Ну чё, пропился? — «шутила» между тем Дуня, обращаясь к очередному клиенту. — Ах ты, христовый! Ну, давай, чё там у тебя…

А школьника она спрашивала:

— Ну чё, украл у матери бутылки–то?

— Да нет, я… — начал было отпираться долговязый парнишка.

— Украл, — перебила его Дуня. — Ну давай. На вот деньги, хватит тебе на папирёсы.

«А ведь она и мне нахамит, — с каким–то болезненным скрипом в мыслях думал Горчаков, — и я для нее вроде как не человек…»

Растущая, разбухающая в нем ненависть жарко подступила к голове. Почти не помня себя, почти ничего перед собою не видя, он сделал несколько шагов к открытой двери приемного пункта, смутно различил физиономию что–то смекнувшей, испуганно отпрянувшей Дуни… рывком вытряхнул загрохотавшие банки–бутылки у стены склада, сунул пустую авоську в карман и пошел прочь, слыша за спиной кудахтающие вскрики: «Чё это? Чё это?.. Поменьше пить надо, христовый! А то зальют шары…»

Вечер ему предстоял трудный, а ночь уж и вовсе адская. Тяготила железобетонная панельная духота в квартире, нездоровая сухость воздуха, в которой трещат электрическим треском одежда и волосы и в которой еще пуще бьет Анютку затяжной детсадовский кашель. А форточку что толку открывать! Тотчас в комнату наползет пахнущий гарью и выхлопными газами морозный смог, и тогда в квартире будет вовсе мерзость.

А нужно было обязательно поработать, подготовиться к завтрашним занятиям, и он заперся в малой комнате, отгородился от жены и от дочки. Однако сосредоточиться никак не мог: мешал шум транспорта за окном, мешали хриплые магнитофонные выкрики за стеной у соседей. А тут еще во дворе кто–то принялся выбивать пыль из ковра и колотил столь остервенело, что эхо пушечной пальбой металось в гулком колодце двора, и каждый удар больно отдавался у Горчакова в мозгу.

Когда же стал понемногу стихать гул транспорта, когда смолк у соседей хрипло–надрывный голос певца, когда унесли свои ковры уработавшиеся толстяки, — когда мало–помалу улеглись эти посторонние, внешние, звуки, тогда отчетливей стал слышен кашель Анютки.

До трех лет была крепенькая, здоровенькая девочка, но как пошла в садик, так началось… Неделю проходит — неделю болеет, неделю проходит — две сидит дома вот с этим затяжным, изнуряющим кашлем, причину которого ни они, родители, ни врачи толком объяснить не могут. Просто это особый ребячий кашель–поветрие, нехороший, с глубоким трубным хрипом, подолгу, неотступно бьющий девчонку. Когда Горчаков видел, как вздуваются от кашля голубые жилки на тонкой шее дочки, как сотрясается все ее тельце и натягиваются сухожилия, то всего его корчило от жалости, от боли — это как же выдерживают, не разрываются ее маленькие легкие?..

Вот и в ту ночь Анютка во сне то и дело заходилась в кашле, и слышно было, как за стенкой ворочается и вздыхает жена, тоже доведенная до отчаяния этим кашлем.

Горчаков ходил из угла в угол, курил сигарету за сигаретой, и ему казалось — вот–вот Анютка задохнется, или у нее там что–нибудь порвется, хлынет горлом кровь, и… у него самого тогда что–нибудь оборвется. Предчувствие какого–то срыва, какой–то катастрофы не отпускало его.

Он устал от города, устал от людей, последние девять лет у него была не жизнь, а сплошная гонка: подготовка и чтение лекций, практические занятия, курирование студенческой группы, штурм сначала кандидатской, а теперь вот докторской диссертации, работа по совместительству в техникуме. Оно, это совместительство, совсем уж вроде лишнее, но иначе — на что жить? Жена не работала, сидела с дочкой до садикового возраста, кроме того купили эту двухкомнатную кооперативную квартиру и надо было рассчитываться с долгами. Усталость накапливалась годами, и вот, кажется, настал предел; Горчаков чувствовал, как покалывает, дает сбои сердце, как не хватает воздуха, как вползает в душу знакомый страх перед бессонницей.

68
{"b":"548942","o":1}