Вот об этом обо всем я совершенно забыл!.. Вообще обо всем забыл. Дурь нашла. Заскок…» — думал Климов, чувствуя, как становится стыдно за свою выходку, за свое ухарство; он уже готов был повернуть назад к палатке и признать себя виноватым, попросить прощения, обозвать себя дубиной…
«И все–таки ударить по лицу!.. — вновь поднималась обида. — Это же… Это же все равно, как если бы не было ничего хорошего между нами. Не было нежности и теплоты в голосе тогда, в вагоне, когда говорила, что все поняла… Не было стихов той звездной ночью… Не было Заячьего лога, поездки за грибами. Ничего этого не было. Чужие. Ведь только чужого, ненавистного человека можно ударить с такой злостью…»
«Ничего нет у нее ко мне, — с беспредельной горечью думал Климов, — ничего…»
Ночь уже совсем скрыла и море, и пляж, и только вдалеке, за спиной у Климова, светились слабые огоньки города и порта. Впереди же и слева, и справа была ночь, и только ночь, черная–пречерная. И Климову стало одиноко, тоскливо, жутко, хоть вой. Но он все шагал и шагал, как заведенный, шагал и шагал, пока окончательно не разозлился на себя, на свою «жалкость» и заброшенность, пока не надоело гнетущее чувство своей ничтожности, слабости и подавленности.
«Вспомни, — ожесточенно говорил он себе, — каким ты был до знакомства с Линой!.. Ты был сильным, свободным и независимым человеком. Благополучным холостяком. Ты был решителен и удачлив, мог запросто закрутить мозги любой бабенке!.. Ты был орел! А теперь ты — тьфу! — размазня! Не «суровый технарь“ ты больше, а лирик. Довело до ручки тебя это приобщение к тонким материям, это чтение стихов и «светские“ беседы!.. Не мужик ты стал, а… голубь! Раньше ты никакого стыда бы не испытывал — ну, подумаешь, взял и затащил девчонку в воду, пошутив, поиграл — что ж здесь особенного? Кто из парней этого не делает? Так бы раньше–то рассуждал. А теперь тебе вот даже стыдно, тонкость в тебе появилась, щепетильность, пропади она пропадом! Хныкать, чего доброго, начнешь, плакать, слюни пускать…»
«Мужественнее надо! — твердил себе Климов, решительно поворачивая назад, в сторону палатки. — Спокойнее и тверже надо быть. Размазни никому не нравятся. Пользы от них в жизни никакой…»
Так повернулись мысли совсем было приунывшего и затосковавшего Климова. «Уж коль затеяли эту поездку, — рассуждал он, все быстрее и быстрее шагая в темноте, которая стала до того густой, что не видно было уже ни берега, ни моря — сплошная чернота, — коль приехали сюда, то надо довезти поездку до конца. А там… на одной Лине свет клином не сошелся. Не хочет — не надо. Унижаться больше не стану! Хватит!..»
Так, подбадривая и подхлестывая себя, он решительно направился к палатке, не столько разглядев ее в черноте ночи, сколько распознав по приглушенному бормотанию сестер. Натягивая на себя теплую одежду, устраивался на надувастике и чувствовал, что сестры ждут, что он скажет.
— Завтра едем в Севастополь, — как можно более спокойным и твердым голосом сказал Климов. — Может, там нет этого собачьего холода… — И укрылся одеялом с головой.
Приплыв в Севастополь на «комете», они пешком отправились искать пляж на Учкуевке, где, как им сказали, отводят места под палатки. И правда, нашли нечто вроде кемпинга, ограду, за которой легковые машины автотуристов стояли вперемешку с палатками; приткнулись на довольно замусоренном пятачке в тени деревьев, втиснули свою палатку между двух других.
Все в Севастополе им было внове, все было интересно и все нравилось: и сам город, белый и зеленый, весь изрезанный причудливыми бухтами, и серые стройные громады военных кораблей, и Адмиралтейская набережная с величественной колоннадой и возвышающимся неподалеку памятником адмиралу Нахимову; и зрелище «панорамы севастопольской битвы», и обилие на улицах моряков с их ослепительно белыми форменками, бескозырками и фуражками; и вид знаменитого маяка на мысе Херсонес, — словом, насмотрелись и набродились они за два дня вволю. Не было только самого основного, того, ради чего они, собственно, и ехали на юг, — не было теплого моря. Переболтанное штормом море и здесь было холодное, неприветливое.
В Ялте тоже было много интересного, и путешественники бродили по красивой набережной, глазели на огромные и нарядные пассажирские теплоходы у морского вокзала, осмотрели домик Чехова, памятник Максиму Горькому, любовались горами, обступившими городок полукружьем… Однако и здесь пляжи были забиты загорающими, но почти никто не купался — холодно. «Дурацкое положение, дурацкое!» — уже почти в отчаянии думал Климов, косясь на молчаливых и словно бы во всем разочарованных сестер. И хотя он понимал, что он–то тут ни при чем, что температура воды от него никак не зависит, но все равно чувствовал себя виноватым: насулил им рай, привез в такую даль и вот те на!..
Когда они в очередной раз попробовали воду, Климов плюнул от досады и сказал:
— К дьяволу! Едем в Судак. Там–то уж точно, говорят, теплое море.
Лина внимательно посмотрела на него и впервые за все дни после ссоры в Евпатории сочувственно и ободряюще улыбнулась. А вот Рая заныла, мол, сколько же можно кочевать? А что как и в рыбе этой, Судаке, тоже «холодряга»? Да и вообще стала жаловаться на жизнь: питаемся как попало, везде страшенные очереди, пешком ходить, да еще с рюкзаком — ноги отваливаются…
— Едем в Судак! — решительно и упрямо заявила Лина.
И вот, наконец, они в Судаке, и море наконец–то теплое, и палатка поставлена удачно, на краю пляжа, под самой скалой, на которой высятся зубчатые руины старинной Генуэзской крепости; и до столовой рукой подать, и киосков, палаток торговых поблизости полно, — вообще устроились как нельзя лучше.
Подковообразная, укрытая горами от ветров бухта и прилепившийся к ней городок полны солнца, отдыхающего люда, загорелого, в шортах и легкомысленных шляпках, с фотоаппаратами и яркими надувными матрасами, с ластами и масками для подводного плавания. В киосках торгуют крупными сочными персиками и виноградом, а прямо на пляж, прямо в гущу лежбища коричневых тел, выкатывают цистерны с прохладным квасом.
Постепенно путешественники влились в эту многоголосую и разновозрастную, обалдевшую от солнца и моря публику. Постепенно в их маленькой компании наладился мир. Они просыпались в своей просторной золотистой палатке, как только на пляже раздавались крики первых купальщиков, выскакивали на зеленоватый крупный песок и бежали к морю. Умывались, поспешали в столовую, завтракали и мимо уже закипающего многолюдьем пляжа возвращались в свой уголок, где было поменьше народу и где среди горстки других палаток ярко полыхала их желтая палатка. И начинался длинный, полный солнца и моря, полный ленивого блаженства день.
Приморенные жарой, сестры переглядывались между собой и нарочито капризными голосами, дуэтом начинали тянуть нараспев: «Хочу пе–ерсика!.. Как я хочу пе–ерсика! Как хорошо он утоляет жа–ажду!..»
Климов приоткрывал один глаз и лениво бурчал, что намек–то он понял, только очень боится, не разболелись бы у них животы. Столько персиков съедать за один день!.. Климов качал головой, мол, это очень опасно для здоровья. Но сестры дружно заверяли его: пусть он не беспокоится за их желудки! И снова дуэтом, нудными и капризными голосами начинали тянуть: «Хочу пер–ерсика!», «Какая у него прохладная сочная мя–акоть!..»
В конце концов Климов тяжело вздыхал, поднимался, отряхивал приставший песок, доставал из брюк кошелек с деньгами, брал хозяйственную сумку и со страдальческим видом, сопровождаемый благодарными взглядами двух лакомок, отправлялся в сторону киосков.
На самом же деле он ходил за фруктами с большой охотой, ибо маршрут к киоскам пролегал как раз мимо погребка… Попросив толстенькую «мамашу» в белом халате налить стаканчик, когда проходил туда, да еще один стаканчик, когда шел обратно, Климов, едва сдерживая блаженную улыбку (зачем непьющим сестрам знать о погребке?), возвращался к своим спутницам и торжественно ставил перед их носами сумку, набитую румяными крупными персиками.