Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но меня вызвали к завучу.

Ничего не понимая, я открыла двери кабинета. У порога стояла Танька. Вот она где! А мы-то понять не могли, куда она подевалась.

Танька имела вид понурый и несчастный, капала на пол слезами. Слезы разбивались кляксами, похожими на звезды. У Танькиных ног было уже целое созвездие.

А в уши мне лез возмущенный бабкин баритон:

— Уж про ее-то мать у нас в артели известно. Еле норму вытягивает. Зато на толкучке — первый человек: рванье скупает, перелицует, покрасит — и обратно на базар. Она ведь мастерица. Что ты! За новое идет! И когда-никогда пойди вещь какую последнюю с себя продать, она уже там толкется, со своим бессовестным товаром. Где ей на оборону работать — белье шить бойцам или рукавицы? А коли мать неладно живет, жди от детей чего похлеще. Это только говорится, что яблоко от яблони недалеко падает. Сама сад имею, знаю; да вот и Татьяна не даст соврать — из колодца даже вычерпывали!

Валентина Степановна согласно кивает бабке.

— А тут смотрю: и раз и второй Татьяна моя в гости к Саркисовым собирается. Какие сейчас гости, прости господи, при таких лишениях?! А у них вон как дело налажено! Ловко, ничего не скажешь. Последний раз я уж и не пускать, а Татьяна моя в слезы: «Линку небось пустили…» Ну, думаю, если Линочка идет… Они ведь с пеленок дружат. А тут ровно кошка меж них пробежала. Я-то всю дорогу Татьяне внушаю: держись за Линочку, она из такой культурной семьи! Мать у них ночи напролет книгу пишет, против шаманов. Известно, религия для науки — опиум. Матушке своей, покойнице, она, однако, не препятствовала. И схоронила по-христиански, с отпеванием! А что черепах они едят — при литерном пайке, — их дело. Может, это нужно так — для науки?

Я готова провалиться сквозь землю. У Валентины Степановны дрожит широкая крашеная бровь, но она закуривает и строго кивает бабке. А у бабки язык на шарнирах:

— Одного я понять не могу: как внученька меня круг пальца обвела? На базаре у нас хоть кого спроси — Шардониху на кривой не объедешь! А тут, срам подумать… — Бабка начинает загибать пальцы: — Рису четыре стакана отсыпала, да песку два, да денег по десятке три раза — из запертого ящика! И ведь было, теперь вспоминаю, мне подозрение. Мешок у меня в коридорчике, с миндалем. А тут в воскресенье на базар идти (мы честно торгуем, товар у нас свой, без обману), я за мешок, а узел вроде как не мой — слабый. Но завязан чин чином, моим секретом. Ох-х, думаю, старость знак дает, нет уж той силы в руках, узел затянуть. А это внученька моя старалась… Отблагодарила за все. За то, что бабка ее, сироту, без отца-матери растит, с хлеба на воду перебивается…

Бабка заплакала, трубно сморкаясь в большую белую салфетку (чистой этой тряпицей она прикрывает базарную корзину).

Танька заскулила в голос. Вздрагивали крендельки ее косичек, черные некрупные банты над розовыми ушами.

Бабка протрубила последний раз в тряпицу, отерла свободным краем лицо, как после тяжкой работы, и решительно скомандовала Таньке:

— Будет сырость-то разводить. Не маленькая! Раньше надо было думать, не пришлось бы сраму такого терпеть. А теперь помиритесь, девчонки, что вам делить. Татьяна, винись перед подругой! А ты, Линуша, не держи на нее зла. Татьяна, кому говорю!

Танька повернулась ко мне. Голову она так и не подняла.

— Эх, ты, безъязыкая! Что молчишь-то? — накинулась на нее бабка. — Повторяй за мной: «Прости меня, Лина, виновата я перед тобой».

— Прос-ти, Лин-на, — прошептала Танька, еще ниже опуская голову.

Я не знала, куда девать глаза. Я злилась на бабку и от всей души сочувствовала Таньке. А она вдруг глянула на меня исподлобья некрасивыми, покрасневшими от слез глазами и улыбнулась виновато. Я так и ткнулась ей в плечо.

— Ну, вот и ладно, — сказала, вставая, Валентина Степановна. — Вот и хорошо. Я рада за вас обеих. А теперь быстро в класс!

Мы шагнули и застряли в дверях, теснясь и уступая друг другу.

— Спасибо, что пришли, — говорила Валентина Степановна, прощаясь с бабкой. — Дело серьезное, очень. А насчет Саркисовой не беспокойтесь. Она давно у нас вот где сидит.

— Что вы, как можно! Такое дело… — Бабкин довольный баритон свободно проник сквозь прикрытые двери.

Мы на цыпочках побежали в класс. Друг на друга не смотрели — неловко было, стыдно, что ли.

— Ты после уроков сразу домой? — спросила меня Танька.

— Сразу. А ты?

Танька кивнула.

— Вместе пойдем, ага?

— Подождем только Вовку, он просил. Не возражаешь? — И Танька скосила на меня глаз — хитрый.

Мы снова втроем ходим в школу.

Дни стоят тихие. Притуманено в них голубое. Мне кажется, они специально такие, для меня. В душе у меня тоже тихо, по-доброму — и тоже с туманцем.

Мы идем старой нашей дорогой — я, Танька и Вовка. И повсюду — из-за дувалов, сквозь госпитальный штакетник, из глубин распахнувшихся дворов — ветки протягивают нам бело-розовые пригоршни цветов.

Танька с Вовкой этого не замечают. Вовка поддразнивает Таньку, а она строжится, косит глазом, как норовистая лошадка. Может, им и не надо замечать? И все эти цветы — мне? Почему-то от этой мысли делается не весело, а грустно. Меня будто торопятся утешить. Как Люську.

Сколько раз бывало: поманят ее чем-нибудь интересным, а когда она засияет и руки протянет, спохватятся, что давать ей этого нельзя. И уберут. Люська, конечно, зальется, а ей в десять рук суют одно, другое, третье, лишь бы забыла про отнятое. И она уже улыбается, глупышка, а на реснице дрожит слеза.

Но я ведь не Люська. Я все помню…

Главное, не могу забыть страх. Он сидит во мне, хотя это и незаметно. Да я и сама о нем не помню, пока мне не встретится Римка или Марго. Или кто-то, похожий издали.

Тогда все обрывается у меня внутри.

А если страх этот на всю жизнь? И я теперь никогда не вздохну, как раньше, легко и свободно, никого не боясь?

Мы идем, как прежде, втроем. Кружит по городу цветовая метель, стелет под ноги розовые хлопья.

Как же мне теперь? Как?

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Признаюсь, это была моя идея. Пришел день, когда я почувствовала: срочно нужно придумать что-то. Невыносимо больше тащиться каждое утро в школу и изнывать за партой у окна, распахнутого в свежий, шевелящийся зеленью мир. Приниматься с горя считать большие и малые солнца одуванчиков вдоль арыка. И сдаваться — так же, как сдаешься, считая звезды в небе. А потом, в близкий какой-то день, застать на месте солнц белые дневные луны — призрачные и невесомые, которые держит у земли одна только высохшая ножка.

Невыносимо видеть эти солнца и эти луны, глядеть, как у ворот напротив вольные дошколята скачут на воробьиных ногах по белым квадратам классиков. И в то же время думать про потенциалы и плюсквамперфекты, чему равна сумма углов или разность кубов и чем обычные позвоночники отличаются от гибких, прозрачных хорд.

И уж совсем невыносимо ощутить в себе родственность нашему барану Борьке: тот намотает на колышек всю длинную веревку и отчаянно, с воплями рвется с привязи — до тех пор, пока не выдернет колышек и не поволочет за собой.

И тут меня осенило: почему бы и нам, как Борьке, не выдернуть свои «колышки»? Уйти куда-нибудь с утра — на весь солнечный, широкий день. Глотнуть свободы — и задохнуться! Уйти далеко-далеко — туда, где на вольном куске горизонта скопилась сочная, густая синева. Невидные отсюда, уходят там ввысь древние купола и минареты — и растворяются, подбавляют в голубое синьку и зелень своей глазури.

— В старый город, смотреть мечети? Ой, ребята-а… — Танька закатила глаза, показывая голубоватые белки.

— А шо? Идея! — солидно одобрил Вовка, но не выдержал тона: — Давайте идти прямо сегодня, а? Сумки поховаем у школе, я знаю место, за сараем. Пока центр, идти будем по одному. Ты мимо музея по-пластунски.

— Иди ты, — засмеялась я. — Сам ползи, если слабо! Я кругаля дам, по Карла Маркса. Можно, вообще-то, и не давать: мама сегодня в фондах.

38
{"b":"547346","o":1}