«Того, кто хранит семя мехри-гиё, будут любить все люди»… Так написано в древней арабской книге.
Попросить талисман у мамы? Но тогда ей надо все объяснять…
Я решила: ничего и без спросу. Захлопнула ладонь — и талисман остался у меня в ладони. А рука сама нырнула в карман.
Поношу его немножко, пусть самую малость мне поможет. Мама даже не успеет его хватиться.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Я смотрела, как она сходит по ступенькам школьного парадного. Приземистая, еще более черная в черном пальто, уверенная. Стало не по себе: чего ей от меня нужно?
— Хочешь, приходи в субботу, — сказала Римка. — У меня вечеринка — в складчину. Что приносить, узнаешь у Ирки.
Я кивнула. Даже для вида не помедлила.
— И вот что. У нас уговор: дома ни слова, что это складчина. Язык за зубами удержать сумеешь? — Римка глядела насмешливо. И вдруг подмигнула черным, опасным глазом. — Повеселимся!
Я бежала домой вприпрыжку. И даже не взглянула на своего солдата — забыла!
Кто бы мог ожидать такого от Римки? Первая подошла, сделала мировую. Да мы и не ссорились с ней. Так, испытывали характер. Теперь уж точно моя взяла! Теперь это все увидят…
Я, конечно, сразу догадалась, что это начал действовать талисман. «Действует! Действует!» — ликовало во мне.
— Та-ра-ра, та-ра-та-ра-там! — Я даже запела какой-то маршик, бодро шлепая остатками калош по грязи.
И сразу у меня промокли ноги, поползла к коленкам холодная сырость. Словно разбуженное ею, внутри шевельнулось неприятное чувство. Я даже запела громче, чтобы заглушить его.
Но оно уже всплывало.
Вынырнуло.
Ну, подошла, пригласила. Я-то с чего взыграла? Выходит, только и ждала, чтоб пальчиком поманили? А как же наша вражда? Вся болтовня про Римку — с Танькой, Вовкой, Маней. Выходит, наговаривала с обиды, что меня не признают?
Нет! Все остается на своих местах. Я ведь знаю, что Римка за фрукт, помню ее штучки с девчонками. А со мной?!
Почему же я не сказала ей «нет»? Я-то кивнула: «Ладно».
Чуть на шею Римке не кинулась!
Я больше не пела. Шла и слушала, как чавкает налезшая в калоши грязь. В глубине души я знала про себя еще и другое, похуже: что не откажусь, не смогу отказаться и завтра. Побегу договариваться с Иркой, что приносить. (как придется раздобывать все это дома, я не думала).
Я больше не хотела быть одна. Никто не знает, как это трудно.
Я хочу быть со всеми, как все.
Я запуталась в дверных портьерах. Когда, проклиная свою неловкость, выбралась, наконец, на свет, комната показалась мне полна народу.
Кто-то, согнувшись, накручивал ручку у граммофона, будто мясо молол. Разверстая пасть пела женским голосом, тонко и грустно. На свободном пятачке парами топтались девчонки. Я удивилась: чуть не половина класса оказалась здесь! Вон проплыла над всеми Танькина растрепанная голова. Танька уже успела потерять ленту.
Римка встретила меня довольной улыбкой. Подскочила Ирка:
— Принесла?
Я протянула ей пакетики и свертки. Тут же, на столе, Ирка торопливо зашуршала бумажками.
— Девчо-онки! Что у нас будет!
Ирка застонала, закатывая глаза. И вздернула руку: масляно блеснул в ней серпик копченой колбасы.
Девчонки завыли, расцепились, стали вырывать друг у дружки колбасу и нюхать жадными носами.
— Тетя Ашхен! Тетя Ашхен! — звала Ирка.
Откуда-то из боковушки явилась приземистая, черная женщина, до удивления похожая на постаревшую Римку.
— Ц-ц-ц, — вертела женщина в пальцах мое приношение. И тоже понюхала — шумно втянула запах крупным носом.
— Ай, молодэц, — сказала она мне. — Ахчи, как звать тебя? Почему, Линочка, детка, не пришла к нам раньше?
Она улыбалась. Черными паучками шевелились в углах губ кустики усов.
В сладкой музыке общего одобрения я почувствовала себя героем дня. И уже без раскаяния вспоминала, как ловко все устроила. Мне повезло, что по литерной давали эту колбасу. Еще в магазине я оторвала один серпик от прочих трех и спрятала в сумку с учебниками. А дома быстренько перепрятала в чулан, где на полке за пустыми банками уже дожидался пакетик с рисом. Рис я добыла накануне. Отсыпала из мешочка стакан, и странно — было почти незаметно.
Деньги взяла из ящичка в мамином бюро. Там их оставалось совсем немного. Еще недавно, в получку, мама считала и пересчитывала бумажки и раскладывала их — за квартиру, молочнику на Люськино молоко, вернуть самые неотложные долги. И вот в ящичке оставалось несколько бумажек…
Почему-то так было всегда: деньги таяли у мамы, их вечно не хватало до новой зарплаты. Но мама все равно не умела вести им счет.
Я открыла ящичек и взяла десятку — столько было велено нести на мясо для плова. Денег оставалось совсем немного… Но я знала, мама не хватится украденной мной десятки. Опять попросит у кого-нибудь на работе в долг.
Да что! Еще какой-то час назад я, как воришка, прокрадывалась в чулан. А мама кричала мне через стенку добрым своим голосом:
— Не запаздывай, Линуша. Я беспокоюсь, когда ходишь одна в темноте.
Сейчас, здесь это показалось не таким ужасным. А главное — было, прошло, осталось позади. И незачем вспоминать. Мне стало легко, свободно — так же свободно, как всем вокруг.
Я слонялась по комнаткам, обживалась. Так вот он какой, Римкин дом… Я его представляла другим. А у них хорошо: ковер, занавески. Не то что у нас или у Таньки. Положим, у нас всегда было головато. Висело до войны одно бухарское белое сюзани — мамина гордость. Но прошлой зимой оно перекочевало в музейские сундуки… Зато у Римки не видно книг. У нас они теснятся на дощатых полках — мамины фолианты и словари, моя расхристанная библиотека, тяжелые книги по живописи из комнаты отца. А на стенах висят негусто отцовские этюды и натюрморты.
И неоконченный узкий холст — копия таитянки Гогена.
Этюды менялись: вместо желто-синих гор Хаджикента, помню, легли раскрытыми веерами поля Ферганы (отец с бригадой художников ездил тогда по колхозам, писал портреты героев труда). Потом явились пыльные панорамы Фархада.
Теперь вот заплясали улочки старого Ташкента…
Этюды менялись. А некрасивая, косолапая таитянка неизменно оставалась на месте. Она и сейчас там — в изножье маминой кровати.
С гогеновской таитянки начинается каждое наше хорошее утро: ее первую находит заглянувшее в комнату солнце. Найдет и раскрасит широкой золотой кистью.
Мне вдруг стало тесно у Римки, в комнатах, задушенных тряпьем. Свет небольших окон цедили шторы. Он стоял у подоконников мутными лужицами. В дверях сторожили портьеры — облепляли, хватали за ноги. Стену заткнул ковер. Он стекал на кушетку ленивой складкой, тек на пол…
И вышивки, вышивки — гладью и аппликацией, стебельчатым швом и крестом. Они испятнали стены, бежали дорожками по комодам, свешивали с этажерок треугольные языки. Вспухали волдырями подушечек и подушек.
Кто же это старался? Ясно одно: не Римка. Наверное, тетя Ашхен уют наводит. Или убивает время старшая Римкина сестра — косая Марго. Что-то ее не видно.
Начали собирать на стол.
Посредине поставили огромную миску с винегретом (у меня так и побежали слюнки). Вынесли нарезанную прозрачно мою колбасу. Притащили тарелку с миндалем — это, конечно, Танька. Миндаль у них в коридорчике, в мешке, завязанном особенным бабкиным узлом. Значит, Танька научилась его развязывать.
Я с трудом оторвала взгляд от стола. Отвернулась к вышивкам, будто мне и впрямь интересно.
Почти с каждой на меня смотрело лицо.
Японки под зонтиком, расфуфыренные графини, девочки-паиньки — локоны по плечам, бантики. И точно такие же банты, но уже при кошачьих мордах. Даже цветы имели лица. Колокольчики, опустив, демонстрировали сверхдлинные нитяные ресницы. Пялили наивные зенки ромашки. Странно, здесь почему-то любили именно лица! И — не любили их. У японки забыли довышить рот, у безносой графини не хватало еще и глаза. У девчонки зачем-то выпороли зрачки, и она висела слепая, как греческая скульптура.