Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Держи ее!

— Полундра!

— Ату ее, ату!!

Топая нарочито, мальчишки бросились в погоню.

На меня не обращали внимания — забыли. Я все стояла, прижавшись к чинаре, у меня плясали ноги и неудержимо дергало пальцы, как бывает у больных стариков. Усмиряя пляску, я вдавливала пальцы в изломы коры, стискивала стучащие зубы.

Вокруг опустело, затихло. Девчонки разбежались кто куда, уводя на хвостах улюлюкающих мальчишек.

Я осталась одна.

Не было сил разнять руки, все еще сжимавшие чинару. Не было никаких сил сделать хотя бы шаг от нее — не держали ноги. Мне захотелось сползти вниз, не расцепляя рук, и так сидеть — долго.

Я разжала пальцы, откачнулась от ствола. Пошла опустевшим бульваром. Беззвучно плыли мимо прохожие, пропадали у меня за спиной. Они не интересовали меня.

Я ни о чем не думала. Даже о том, что могу опять наткнуться на Римку или косую Марго. Мне хотелось домой. И казалось, что я никогда не дойду, даже если буду идти всю ночь.

Бульвар кончился. Истончились, истаяли под ногами тени. Я свернула на мостовую, дошла до угла. И оглянулась.

Лохматой гусеницей уползал бульвар. В темной его утробе исчезали редкие прохожие. Мне было страшно представить их дорогу.

И только один человек вырвался следом за мной на свет. Человек этот был Вовка. Он выскочил, и остановился, и тихо стоял, прячась в тени последней чинары.

Я повернулась и пошла к центру. Оттуда тепло светили розовые огни. Мне хотелось плакать — громко, навзрыд, сотрясаясь всем телом. Долго и безутешно оплакивать себя, свою незадавшуюся, такую несчастливую жизнь.

Так я и шла, налитая до краев жалостью к себе, через людный центр, и по Фрунзе, и по тихой нашей Некрасовской.

Весь этот долгий путь шел за мной Вовка — перебегая, прятался в подворотнях и за деревьями.

Он никак не давал мне заплакать.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

У Таньки в саду зацвел миндаль. Он всегда норовит зацвести первым — и самыми розовыми цветами. Он и место себе выбрал впереди остальных деревьев, под носом у хозяев. (Ирка вот так же торчит перед учительским столом и ест учителей глазами.)

Теперь сунешься в Танькину калитку — и лезет в глаза розовое, воздушное. А вокруг суета, охи, ахи. Поналетели пчелы (откуда только взялись?), толкучка, как в нашем распределителе. Одни подлетают понюхать, пощупать хоботком цветок, другие висят в сторонке, всплескивают крылышками: оценивают общий вид. А миндаль и веточкой не шелохнет, стоит, весь розовый от похвал…

За спиной у него толпятся яблони — голые, с некрасивыми сучьями. Обиженно надули почки, и те готовы лопнуть от возмущения. В черных ветках разоряются воробьи — тоже осуждают выскочку.

Еще несколько дней — и исчезли из наших садов крикливые воробьиные компании. Объявились вдруг на уличных карагачах и акациях. А сады стоят тихие-тихие, засыпанные цветом, как снегом. Дремлющие и свежие, как зимой. И так же медленно, невесомо роняют на землю белые хлопья лепестков.

В школе наконец-то открыли парадную дверь. Теперь, чуть звонок, из коридоров лавиной нарастает топот. У парадного давка — всем не терпится поскорее на волю. Мы с девчонками тоже толкаемся и пищим и хохочущим комом вываливаемся на крыльцо. На улице мы другие. Взявшись под руки, чинной шеренгой прогуливаемся под окнами. Мальчишки тоже цепляются под ручки и стенкой двигаются навстречу.

Идут в психическую атаку.

Я не выдерживаю, краснею под слишком уж откровенным Вовкиным взглядом. А Танька, холера такая, больно щиплет мне локоть и хохочет.

Не дойдя каких-нибудь двух шагов, мы расцепляемся и делаем разворот на пятке.

— Хто ж так вертается, забодай вас комар? — вопят одураченные мальчишки.

Глухо звенит в глубине звонок, слышнее — в открытые окна зала, наконец, во все горло — с крыльца. Ох, как не хочется заходить!..

У крыльца одиноко стоит Ирка — тихая, слинявшая. И опять я вспоминаю Танькин миндаль: он уже растерял цвет и торчит посреди общего праздника несчастный, раздетый. Улетели от него неверные пчелы, переметнулись к другим деревьями, им поют свои восторги.

Понурый Иркин вид будит во мне радость острую: Римки больше нет в нашем классе. Она забрала документы, ушла в другую школу. Мне кажется, я отлично вижу ее и там: вот, стоя на пороге нового класса, она окидывает его тяжелым взглядом и усмехается в черные усики. И мне становится жаль тех, незнакомых девчонок. Но от этого еще сильней во мне радостное чувство избавления.

Избавления… Откуда же тогда этот осадок в душе? Ведь все хорошо, Римка ушла из нашей школы.

Но не из моей жизни, не из моей памяти. Я все помню…

Тогда, на бульваре, струсила я ужасно. И жалко мне было себя.

И вдруг я крикнула Римке:

«Бей! Не бойся — жаловаться не побегу!»

А ведь думала я другое, если честно. Думала, как мама моя завтра же поднимет на ноги всю школу! Чтобы вызывали их матерей, разбирали, как было дело, чтоб наказали их, так наказали, так!

Но странно — крикнула я, что не скажу, и тут же поверила, что и на самом деле не скажу. И мне уже казалось, что с самого начала я так решила. Нет, не скажу, отплачу им благородством за то, что налетели тучей и бьют.

Но тут вдруг делалось так жалко себя. И я обещала Римке уже другое: что она ответит, за все ответит, и голос у меня дрожал — вот-вот разревусь.

Дома, с мамой, после всех моих слез и рассказов (я и про талисман ей сказала, и про складчину) мы окончательно решили, что жаловаться не стоит. И мама никуда не пойдет.

У нее в тот вечер тоже была для меня новость: она видела Тахиру.

… Мама пришла в один дом, где, по слухам, хранилось старинное сюзани.

Хозяйка проводила ее на женскую половину.

За щедрым по-праздничному дастарханом там сидели несколько женщин. Среди них-то и разглядела мама Тахиру. Разглядела не сразу: очень она изменилась — похудела на сытных хлебах и, главное, совсем разучилась улыбаться. А разве можно представить себе Тахиру без вечно смеющихся трех ее ямочек?

Тахира на маму не смотрела. Только глянула — опустила глаза и больше уже не подняла. Сидела покорная, чужая…

Старая хозяйка пошла, наконец, принести сюзани.

Вот тут-то и случилось.

Тахира вдруг повалилась ничком за спины сидящих женщин, забилась в страшном, без слез, рыдании. Ее привычно кинулись поднимать…

У меня от маминого рассказа сразу высохли глаза. А собственные беды показались сущими пустяками.

Но в школу явилась Танькина бабка. Будто ее просили!

Вовка, как пришел вечером, сразу к Таньке:

— За шо вы Линку сегодня били?

Бабка:

— Как били? Кого били?! Татьяна, отвечай!

— Заслужила… раз били.

Бабка:

— Ты мне, Татьяна, очки не втирай! Не такие старались. То-то смотрю: заявилась моя красавица — кровинки нет. С праведных дел так с лица не линяют!

— Та какое ж то дело — вчетвером на одну! В темноте, как бандюги, старались…

— Думаешь, мне легко… Я… может… до смерти… сама… — Танька всхлипнула, окончательно сдаваясь. — Я думала, мы так, немножко ее поучим, как язык держать за зубами. А Римка привела Марго. Ой, баба, что было, что было! Меня до сих пор трясет…

И вот в тот самый час, когда мы с мамой решили, что в школу она не пойдет и шума поднимать не станет, бабка распорядилась по-другому:

— Завтра же иду в школу! Пораспускали детей — дальше некуда!

Меня вызвали к завучу среди урока. Я стояла у доски и, водя карандашом по картинке, рассказывала про внутреннее строение лягушки.

Зоологию я не открывала: не пришлось вчера. Ладно, помнила кое-что с тех пор, как в шестом еще классе потрошила лягушек, к ужасу Таньки. Я тогда даже в музей ходила, в отдел природы, за консультацией. И было у меня собственное открытие: сердце мертвой препарированной лягушки продолжало биться еще два часа! И сейчас, у доски, я как раз собиралась поразить всех этим вполне научным фактом.

37
{"b":"547346","o":1}