По своей привычке, Вадим Петрович ждал в дверях. Препровождал Римку бесстрастным взглядом. По лицу у него ничего не узнаешь. Но мы-то сразу поняли, зачем он зовет Римку! Все знали, кроме самой Римки (и Ирки). То-то Ирка бровями задергала — спрашивает. Дерг-дерг на Таньку, а Танька уткнулась в парту и ни гугу. Она и на собрании вчера молчала.
Дверь притворилась, не стукнув. Мы вернулись к тетрадкам — к серым страницам из оберточной бумаги, разлинованным на глазок.
Елизавета Ивановна у доски наверстывала время. «Тук-тук, тук-тук-тук» — выстукивал зажатый в кулаке белый кусочек известняка. Не оборачиваясь, она нараспев диктовала:
— Соединительные союзы… — И, повернувшись, азартно набросилась на класс: — Вспомним, какие это союзы?
Я любила ее уроки, вечно тянула руку. А сейчас пряталась за спины девчонок. У меня горели щеки и противно холодело под ложечкой. Будто падаю на высоких качелях вниз.
— Кто приведет пример? Ты?
— Ты!
— Быстрее, еще быстрее!
Мне было не до примеров. Вчера я объявила Римке войну. Заочную — Римки (и Ирки) не было на собрании. Как все выступали вчера! Сто лет мы так не говорили в классе — свободно, откровенно, никого не боясь.
А сначала было письмо…
Фронтовой этот треугольник я обнаружила на полу в коридоре. Не застав никого дома, почтальон просунул его в дверную щель.
«От Фроси?» — обрадовалась я.
Нет, наоборот, письмо было адресовано ей. Но почему на этот адрес?
Я вертела треугольник: вот он, овальный штемпель «Просмотрено военной цензурой», и адрес точно наш. А почерк чужой, некрасивый — курица лапой водила. Поня-атно: Фросю вспомнил кто-нибудь из прежних ухажеров. Мы уже получали такие письма.
Опоздал, голубчик! Она давно невеста другого. Знал бы, где теперь наша Фрося…
На правах бывшего ее письмоносца я развернула треугольник.
«Нагидочка моя!»
Я вздрогнула и опустила руку. И постояла так — серый клочок бумаги дрожал у меня в руке.
Потом поднесла его к глазам.
Нагидочка моя!
Прощаюсь с тобой, родная. Все, каюк, твоему Сашке жить не судьба… Тяжело мне, родная. Жгет внутри, терпеть нет мочи. И глаза он мне пожег к едрене-фене.
А все ж не отдали мы ему высотку. Жизнь вот отдаем, а землю нашу назад отымем.
Ты хотя не сгинь, нагидочка. Сбереги себя, теперь недолго. Дождись победы — это мой тебе последний наказ.
Живи, детишек роди. Мальчик будет, сынок, то просьба — назови его Александром.
Отомсти за меня, Фрось.
Нет! Я не поверила письму. Чьей-то чужой, торопливой руке (я отлично помнила Сашин твердый почерк). Не поверила подписи «твой Александр» — Саша все письма подписывал одинаково: «Мещеряков». Перевернула листок — больше ничего? И увидела на полу еще бумажку, с траурной каймой. Подняла. «Гвардии сержант Мещеряков… кавалер ордена «Солдатская слава»… в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками…»
Мама сразу решила: Сашино письмо мы Фросе пересылать не будем. Нельзя, сказала мама, чтобы письмо не дошло до нее. Но и другое невозможно — чтобы там, на фронте, ее сбило с ног горе.
А конверт для письма мама сделала. Достала белый, гладкий лист из неприкосновенного запаса, сварила клейстер и склеила конверт. Чуть помедлив, вложила внутрь серый, торопливо исписанный листок и похоронку, запечатала и спрятала в бюро, в ящичек с документами.
Поворачивая в замочке ключ, сказала:
— Письмо будет ждать Фросю дома…
Но и заклеенное в конверт, запертое на ключ, Сашино письмо оставалось со мной. Снова и снова звучали в памяти его строки.
Саши больше нет на земле… Бедная, бедная Фрося!
Нет, а я бегу себе знакомой дорогой в школу? И радуюсь утру — туманному, с неожиданным таким вдруг весенним запахом прелых листьев. И в классе у нас все как всегда: утренние лица девчонок, их смех и болтовня с непременной оглядкой на Римку. И Римка все та же — уверенная, ленивая. Тяжелый ее взгляд подолгу задерживается на лицах девчонок…
Не хочу знать ее… Не хо-чу!
Буду лучше думать о Саше. Умирая от ран где-то в полевом медсанбате или в окопе на той, не отданной фашистам высотке, он диктует прощальное письмо Фросе. Почему-то Сашины губы шепчут наш адрес, а не номер Фросиной полевой почты. Потому ли, что мысли уже путаются у него в голове? Или так ему кажется надежнее?
Надежнее?!
Его письмо и похоронка уже шли к нам, живым, а мы с девчонками веселились на краденой складчине…
Нет больше Саши. К этой мысли трудно привыкнуть. Саши нет, а здесь, у нас, все останется по-прежнему?! Не хо-чу!
И в какую-то минуту — шел вот так же урок Елизаветы Ивановны — я подняла руку и потребовала экстренного собрания класса.
Римка и Ирка сбежали, как всегда, домой. Я обрадовалась, увидев, что их нет.
Я рассказывала девчонкам про Сашу и Фросю, теряя от волнения и непонятного восторга голос, и все время смотрела почему-то на Таньку. Прочитала и письмо Сашино — повторила вслух все немногие, запавшие навсегда в память строки, вылила их в Танькины огромные, горестно распахнутые глаза.
А после, среди общего молчания, зло заговорила о себе, о всех нас, о Римке. Когда начала говорить о ней, девчонки запереглядывались, зашептались. Знаю, о чем они шептались… Потом-то оказалось, Римка у всех сидела в печенках. Наперебой вспоминали обиженными, злыми голосами:
— Переодевания придумала… Помните, как дрожали?.. И сейчас представишь — спина мерзнет.
— А помните осмотр? На вшей проверяли? Тогда сбежала половина класса.
— Ага, Валентина Степановна приходила. Чья, говорит, это была идея — сбежать?
— Римкина, чья ж еще?
— Мага, а ты чего молчишь? Расскажи, как она каждый день у тебя сдувает…
Но Мага об этом говорить не стала. Сказала то, что давно смутно чувствовала и я. Конечно, сказала она, можно еще и еще вспоминать Римкины поступки. Но дело не в них. Римка, такая, как есть, сама уже поступок скверный. Потому что рядом с ней становишься хуже. Есть люди — смотришь на них, слушаешь, и самой хочется сделаться лучше. А Римка… От нее и держишься в стороне, и не разговариваешь почти, а все равно становишься хуже…
— Да уж хуже некуда! — вскочила я. И напомнила всем про краденые складчины. Рассказала, как дома кралась к буфету и как прятала колбасу и рис в чулане, а потом стащила у мамы почти что последнюю десятку…
Мага вдруг заплакала. Да и многие не смели поднять глаз от парты.
Что же оказалось? «В гостях» у Римки побывала, и не один раз, добрая половина класса! Но действовала Римка по выбору.
«Надо, говорит, Линку позвать, — вспоминали девчонки. — У них литерная, будет чем поживиться».
— Фарберушек небось не приглашала. «Зачем, говорит, нам лишние рты за столом?»
Не сразу, постепенно до нас дошло и другое: еда едой, но был у Римки еще один расчет, когда она затевала краденые складчины. Может быть, главный: связать нас всех, как веревкой, общей тайной. Верный расчет! Никто из девчонок ни разу не нарушил данного Римке слова молчать, все уносили из дома продукты тайком. Теперь вспоминали наперебой, как совестно было поначалу тащить. А потом привыкли…
… — Разделительные союзы… — вернул меня на минуту к уроку голос Елизаветы Ивановны. Мел торопливо постукивал у нее в руке.
… Слушала она нас вчера, головой качала. Потом объяснила: это и есть самое ужасное — привычка к дурному. А еще мысль: не я одна, все такие. Круговая порука, сказала она, страшная опасность для коллектива. Смертельный яд! Он парализует волю человека, лишает его достоинства, чести. Про Римку она тоже сказала, как припечатала:
— Завтра же иду к директору! Пусть решает: или здоровый моральный климат в классе, или Саркисова.
Сама же и употребила нужный союз: или — или! Куда уж разделительнее! И побывала-таки у директора… Зря она раскипятилась. Мы ведь не жаловались — делились. Разве дело в одной Римке? Дело-то в нас… Какие мы? Вчера были смелые, я первая — за глаза. А сегодня всем не по себе от вчерашней «смелости». Совестно глядеть друг на друга. Что-то будет теперь? Сейчас, когда возвратится Римка?