— Да кто ее и возьмет-то, с двумя ребятишками?
— Боль-то как ее гнет…
Лерка стояла возле отцовской могилы — ни слезинки, ни вскрика. Только крестилась тяжело и медленно, как будто гири поднимала.
Крёстная, верный Леркин друг, понимала тоску девочки.
— Закоченела она вся от горя. Таким-то тяжелее. Настька воет, ей и легче: боль слезой горячей выльется, а боль без слез — внутри сильнее кричит. Сколько Лерка натерпелась. Гордая, крепкая — слова лишнего не скажет. Которые в горе каменеют, тем в тыщу раз тяжелее…
Ушли все с кладбища — поминать покойника. Осталась Лерка одна. Глубокое, тисками сжатое горе хлынуло, как вода в половодье: рухнула она на отцовскую могилу, обняла ее руками.
Взрыв скрытой дочериной любви, жгучий, безнадежный:
— Не пойду я от тебя никуда! Родимый ты мой, отец-батюшка…
Обессиленная острым припадком горя, Лерка прикорнула на могиле отца.
…Падал легкий, пушистый снег.
Глубоким вечером мачеха хватилась Лерку, охнула:
— Лерка-то моя где?
Силантий надоумил ее сходить на могилу к Михайле:
— Может, по отцу заскучала!
Марья Порфирьевна и Настя бросились на кладбище. На могиле отца нашли Лерку. Она была без сознания.
— Как перышко! — Марья Порфирьевна прижала к себе жалкое тело крестницы.
Расстроенная Настя уцепилась за эти слова: «Как перышко!» Затерзалась вдова: «За грехи, за Лерку бог меня покарал!..»
Два месяца пролежала в нервной горячке Лерка. «Батя! Батя! Ванюшка, братик! — бредила, округлив синие безумные глаза. — Беги, беги! Калмыковцы идут, всех убивают… батя!..»
Неожиданно быстрая смерть Михайлы, болезнь Лерки потрясли, перевернули и без того слабую голову Насти; она содрогалась, тяжело раненная бедой. «Ежели Лерка помрет, — ни мне, ни Ванюшке не будет счастливого часу…» — с трепетом думала суеверная женщина.
Беспокойная, трудная ночь: больная буйствовала, рвалась с койки. Настя, женщина крепкой кости, держала Лерку, чтобы не выскочила в дверь или окно. Откуда и силы брались в истощенном до предела теле!
Припадок кончился. Лерка, покорная, покрытая испариной, заснула. Настя зажгла перед образами свечку, молилась за болящую. Жарок, настойчив шепот молельщицы:
— Пресвятая богородица! Спаси! Исцели! Помилуй!!
Успокоенная и кроткая после молитвы, Настя уснула. Разбудил ее громкий плач Ванюшки. Настя вскочила. Угол с образами горел, потрескивая. Обезумев, вдова заметалась по избе, хватая никчемное тряпье.
— Горим, батюшки, горим! — вопя благим матом, выскочила во двор.
«А Ванюшка, Лерка, ребятушки мои?!»
Настя ринулась назад, хромая, как стреноженный конь; в суматохе больно ударила колено о край обитого железом сундука. Ворвалась в избу, в которой уже невозможно было дышать.
Лерку, лежавшую вытянувшись пластом с головой под одеялом, Настя перекинула через правое плечо, Ванюшку взяла на левую руку — и бегом из избы.
Начал сбегаться народ. Дул сильный, суматошный ветер, бросавший в глаза сухой, колючий снег. Люди со сна были злы, бестолковы и суетны. Не отстояли на этот раз избу. Все добро погорело.
Утром на скорую руку старик Костин утеплил белую баню, стоявшую в огороде, прорубил два окна, остеклил двойные рамы, и Настя с детьми перебралась туда. Лерка поправлялась медленно. Прикинулась тут хворь и к Насте. Первые дни вдова еле-еле ползала, а потом совсем свалилась.
Лежат Лерка и Настя друг против друга, встать не могут — обессилели.
— Пропадем мы, доченька, — говорит тихо мачеха.
Настя пытается подняться, но ногу пронзает такая непереносимая боль, что она бледнеет и со стоном падает на койку.
Лерка садится на топчан, но ее шатает, как слабую полевую травинку, кружится голова; девочка падает на подушку, на смуглом лице одни синие блюдца-глаза, да ярко рдеют губы.
— С голоду помрем! — пугается Настя. — Запустила я вас. Все грязное, смениться не во что…
Дремлет Лерка. Едва живая от слабости, слышит сквозь голодную дрему, как сердито цыкает Настя на раскричавшегося Ванюшку:
— Замолчи, Ванятка, замолчи, сынок! Разбудишь!..
Ванюшка ревел, требовал молока, хлеба. Настя, волоча больную ногу, ползала по бане, кормила ребят.
Выручила Марья. Сама Порфирьевна в хомут затянута круче некуда — хозяйка, добытчица, батрачка, мать этакой семьищи, — а мимо такой невзгоды пройти не могла: совесть не позволяла, тощий кусок в горло не лез.
Минуту урвать Порфирьевне от семьи, от работы — и то за подвиг счесть! Забе́гала-заносилась Марья: из бедной своей избенки в нищую Настину халупу — и обратно! Тащит, как муравей, то охапку соломы или вязанку дров — печурку истопить, то горшок молока болящим, то квашеной капусты, соленых огурцов. Свою ребятню на пайку посадила, но упорно ставила на ноги упавшую духом бабу-горюху Настю.
С добрым словом и щедрым приношением пришла ласковая старуха Костина; за ней ее розовощекая, розовогубая сноха Варвара. Поспешила на помощь и Алена Смирнова. Обласкали женщины, приодели ребят, подбросили из своего достатка одежонки Насте.
— Свет человеком крепок! — растроганно шептала вдова и, приободрившись от их ласки и тепла, снова впряглась в нелегкую телегу. Три рта накормить надо. Три платьишка, три пальтишка, троим обутки! И все надо! Ничего! Живет одна, сколько лет тянет вдовью ношу Порфирьевна! Вот и замуж вышла — мужик не помощник оказался, а новая сердечная забота. Да и придаток — три новых рта — пить-есть просит! Держаться, держаться надо и Насте…
Рана у Насти открылась не в колене, а почему-то в бедре; рана — даже вчуже смотреть больно — с кулак, и гной до костей. Врач в Хабаровске признал — костный туберкулез. Полечил-полечил, а толку нет: гноится рана, боли мучают.
По совету старухи Костиной, Марья стала лечить Настю орешником. Растет на землях Дальнего Востока невысокий кудрявый кустарник — орешник; на одних кустах орехи в колючей одежке прячутся, на других одежка обычная, не колкая. Орехи круглые, вкусные, — осенью ребятишки их мешками собирают. Листьями орешника, молодыми ветками и вылечили ногу.
Ведро с листьями и ветками орешника Порфирьевна заваривала крутым кипятком, потом недолго кипятила, — настой крепкий, коричневый. В теплом настое час-другой парит больную ногу Настя. Быстро дело на поправку пошло, через неделю нога перестала гноиться. На втором месяце лечения рана подживать стала.
Встать-то встала Настя, а хромота осталась, — не та уж работница, что прежде была. Ковыль-ковыль по дому, — смотришь, и устала баба, запыхалась, нога как плеть висит.
Нужда посмотрела в маленькое оконце бани, и так ей там понравилось, что вскочила, нахальная, в избенку, а выходить оттуда уже не пожелала.
Настя по людям забегала — поденничать, батрачить. Дома-то хозяйствовать не над чем: коровенку последнюю, как погорели, пришлось в Хабаровск на базар свести. Осталась Настя при одних напастях. С житейского перепугу еще больше в молитвы и гадания ударилась: все карты раскидывает, судьбу пытает — не несет ли она нового испытания?
Староверский батя, строгий и нелицеприятный молитвенник, дока, знаток старого закона Куприянов, длиннолицый, длинноносый, гладкобородый мужик, зачастил к Новоселовой — угрозить карой, склонить к земле покорную, насмерть перепуганную сестру во Христе. Скоро без совета милого братца Аристарха Аристарховича Настя и шагу ступить не смела. Страхи свои, как на духу, ему поведала. Ровным, тусклым голосом вымолвил братец Аристарх:
— За великие грехи взыскание божие. За великие!
Бьется Настя как рыба об лед, а сидит семейство голодное. Тайком от ребят Настя стала ходить по ближайшим селам побираться.
— Погорельцы мы… Подайте на пропитание. Сама хворая, двое ребятишек… — выводит Настя, пугливо отмахивается от лохматых дворняг, беснующихся на железной цепи.
— Иди, иди, милая, дальше! По нынешним временам, когда брат пошел на брата, и самим от тюрьмы и сумы не приходится отказываться…