Женщина набросила платок, пошла было к толпе.
— Погодь, Нюша, погодь! — окликнул ее старик и сбросил полушубок. — Возьми шубенку-то. Пропадет без толку. Ребятишкам твоим пригодится: все голы, босы…
— Одень, одень, батя! Холодище! В одной ведь рубашке! — в ужасе подняла руки дочь.
— Бери, говорю! — прикрикнул отец. — С мертвяка брать — верно, нехорошо. А я еще живой. Какой мне теперь холод, доченька?
— Кончай, Юрий, скорее эту волынку! — нервно и нетерпеливо сказал Верховский. — Слышишь, опять вой подняли! Прощаются с обреченными. А ведь они их сами обрекли?!
И действительно, над толпой крестьян вновь зазвенел чей-то серебряный погребальный вопль, которому вторили новые и новые голоса. Уже чуть стемнело, и чудилось — вопит и стонет не только толпа на площади, но и ледяная река, и далекий лес…
Замятин свирепо рявкнул на замешкавшегося палача. Тот велел старикам встать под петли, на бревна.
— Прими, господи, душу раба твоего… Онуфревна! Мать… Иду… — крестясь перед кончиной, негромко позвал Никанор Ильич.
Палач накинул на худую, сморщенную шею Костина петлю и пинком выбил из-под его ног бревно. Тело Никанора Ильича, конвульсивно содрогаясь, закачалось в воздухе. Рядом с ним через минуту висел старик возчик.
— А! А-а! — ахнула толпа.
Тонкая, высокая нота, как игла, прорезала воздух и зазвенела: бабка Палага горестно оплакивала гордую гибель друзей, павших во имя праведного дела.
Мороз пробежал по спине Верховского. Не оглядываясь на толпу, он приказал Замятину:
— Кончай! Разгоняй их поскорее!
— По дома-ам!! Предупреждаю: ни один человек не должен выходить до утра из хат! Стрелять будем без разговоров. Трупов не снимать, пока мы не уедем…
Темнореченцы торопливо разбегались по домам.
Ветер стих. Тяжелые снежные тучи нависли над непокорным селом. Крупными хлопьями падал снег, покрывая плотной пушистой пеленой перекладину, тела и лица мертвых стариков.
Бабка Палага отделилась от бегущей по домам толпы и, не глядя на палачей, подошла к виселице. Покачав головой, она взяла бессильно обвисшую вдоль тела, оттрудившуюся руку Никанора Ильича. Бережно стряхнув с нее снег, она приложилась к ней. Потом поцеловала руку старика возчика и непримиримо, ненавидяще швырнула в карателей тяжелые, как гири, слова:
— Радуйтесь, губители! Знаете вы, каких золотых людей казнили? Чего добились? Совесть все равно осталась. Совесть не убьешь… Ироды вы, каменные сердца! — И опять двинулась прямо на карателей.
Калмыковцы, как и в первый раз, расступились, давая дорогу старухе. Несогнутая, прямая, с сухими, пылающими глазами, она грузно прошагала мимо них.
Вечером, когда почти совсем стемнело, группа перепившихся калмыковцев пришла на площадь.
Снег безостановочно продолжал падать. В молочной пелене его чуть маячили тела повешенных.
Калмыковцы проткнули штыками мертвые стариковские тела и с хохотом вбили в трупы мороженую рыбу.
— Вот тебе, дедка, подледный лов! — орал зверообразный парень и воткнул в зубы мерзлой щуки окурок. — Закуривай! Прижигай цигарки!
В эту секунду из-за высокого снежного сугроба, возвышавшегося недалеко от виселицы, взметнулись две небольшие фигурки:
— Бей в средину, Борька! В средину бей! — возбужденно шепнул небольшой паренек стоящему рядом товарищу и метнул в толпу веселящихся калмыковцев японскую гранату.
Раздался взрыв. Другой. В группе калмыковцев послышались крики, стоны.
— Бей, Борька! Бей белую гадину!
Снова один за другим раздались два взрыва.
— Тикаем! Тикаем! А то очухаются!
Пареньки стремглав бросились с площади и исчезли, растворились в снежном молочном тумане.
Когда калмыковцы пришли в себя, на площади уже никого не было. Четыре карателя были убиты наповал, двое отделались легкими ранениями. Разъяренные калмыковцы обыскали площадь, но безрезультатно.
О случившемся немедленно доложили Верховскому.
— По-видимому, партизаны! — заметно струхнул он и приказал Замятину выставить усиленные караулы.
Потом капитан исчез куда-то и вскоре вернулся мрачный и озабоченный.
— Юрий! Надо проверить все караулы. Как бы мы не попали в засаду. Очевидно, что-то произошло в Хабаровске за время нашего отсутствия. Я был у одного здешнего человека. Он мне сказал, что всего два дня тому назад здесь, в селе, были партизаны, целым отрядом. До чего, значит, осмелели, если позволяют сосредоточиваться так близко от Хабаровска!
Верховский и Замятин, проверив караулы, остановились в первой попавшейся избе и стали пить самогон.
— Баба-то, оказывается, не подохла… попал впросак я с ней дважды, — жаловался захмелевший капитан.
Он рассказал хорунжему историю с поимкой Семена и Варвары Костиных.
— Промашку я дал. Не прими ее за мертвую, они оба-два были бы в моих руках. В другой раз не уйдут… От Верховского не уйдешь…
Друзья-парнишки — Димка, сын Марьи Порфирьевны, и Борька Сливинский, сын темнореченского церковного дьячка, — забрались на теплую русскую печь и жарко шептались.
— Попали мы в них! Слышал, как кричали? — возбужденно спрашивал Димка, порывисто дыша от стремительного бега. — Если бы они нас поймали, наверно, головы бы нам поотрывали?
— Поотрывали! — убежденно ответил Борька. — Ревели, как бугаи. Наверно, убитые есть?
— Борька, а гранаты нам как сгодились! Мы их ловко тогда у япошек слямзили. Они и оглянуться не успели.
— А вдруг там главный был? Капитан этот высокий, злой, что ими командовал? Вдруг в него мы угодили? Вот бы здорово. За деденьку Никанора…
— Нет, его не видать было. Он мужик здоровенный, мы бы его сразу приметили. Борька! Айда в тайгу, к партизанам? Найдем Семена Костина. Пущай он этого гадюку изловит и тоже на веревку повесит!
— А как мы их найдем? Ночью в тайге заплутаемся…
— Я знаю, как их найти! Они около Золотого ручья, в балке, укрываются. Дядя Ваня с мамкой шептался, она им весточки пересылает, а я догадался. Пойдем, Борька! Одному ночью в тайге боязно.
— Нет, Димка, сегодня нельзя. Сейчас по домам сидеть надо. Может, они с обыском пойдут. Кто, мол, гранаты бросил? А нас дома нет, подозрить могут. Мать с ума сойдет — куда, скажет, на ночь глядя запропастился? Подумает еще, что калмыковцы схватили. Страху не оберется. Пойдем завтра с утра. На лыжах. Я не знаю, где этот Золотой ручей?
— Да знаешь! Где проливчик Шалый заворачивает около трех берез, так оттуда прямо на Черную сопку надо шагать — аккурат к Золотому ручью выйдешь. Найдем. Я сразу все смикичу! Захватим хлебушка, и как рассветет — айда! Идет, Борька?
— Идет!
Утром пареньки встретились у Димкиного плетня. Осторожно, минуя патрули и караулы, они выбрались из Темной речки и припустились на лыжах в тайгу. Часам к двум дня, выбиваясь из последних сил, они выбрались к Золотому ручью. Здесь стояла белоснежная тишина. Не было ни малейшего признака человечьего жилья. Белые, не тронутые ничьим следом сугробы, деревья под тяжелой, плотной ватой обильного снегопада.
— Куда теперь, Димка? — растерянно спросил Борька, взглянув на тоже озадаченного друга. — Дальше куда?
Димка, убежденный, что Золотой ручей встретит его с распростертыми объятиями, он увидит знакомые лица партизан, Ивана Дробова, Лесникова, смущенно молчал.
— «Я сразу все смикичу»! — передразнил Борька. — Вот тебе и смикитил!
— Придется возвращаться. Не знаю, куда дальше идти, — тяжело вздохнув, признался Димка и виновато посмотрел на Борьку: тот снял шапку и вытирал влажное лицо, шею, лоб. Тайная гордость Борьки, «чубчик, чубчик, чубчик кучерявый» исчез: обвис над белым лбом вихор белесых, примятых шапкой волос.
— Айда! Двигаемся, а то припоздаем.
Друзья поднялись, взяли в руки палки.
— А ну, погодьте-ка, ребятки! — остановил их знакомый голос, раздавшийся совсем рядом, из-под земли.
Пареньки оглянулись. Никого не было!
Димка первый обнаружил сидевшего, зарывшись в сугроб, с винтовкой в руках, Лесникова. Он выкарабкался из снежного домика и расправил затекшие плечи.