— Да, утверждаю. Так.
— А он утверждает, что это фальшь, лакировка, приспособленчество. Истина–то где же? Кто нас рассудит? Чье утверждение вернее?
— Думаю, что мое. Потому что за него большинство зрителей. Есть же отзывы посетителей выставки. Вы не огорчайтесь по поводу этой статьи. Работайте, доказывайте свое новыми работами. Новое всегда нелегко пробивать в жизни. Слышали, что товарищи говорили про этот спектакль? С боем шел. Так?
— Так, — подтвердил Яков Тимофеевич. — И кто бой–то нам давал? Все тот же вышеупомянутый товарищ Томашук, наш режиссер, который, кстати, и на спектакль сегодня не пришел. Он знаете что говорил? Он говорил: показывать будете пустому залу.
— Вот видите? — сказал Горбачев Виталию. — И это его предсказание не оправдалось. Неважный он ценитель искусства. Кстати, товарищ редактор! — Горбачев обратился к Бусырину. — А стоило бы поддержать театр, дать статью о спектакле.
— А мы это планируем, Иван Яковлевич. Сам буду писать.
Поговорили еще, доели зеленые мандарины, стали расходиться.
Гуляев шел по улице один. Слегка морозило, падал редкий снежок. На душе было празднично, как всегда бывает у человека, сделавшего что–то хорошее, значительное, нужное людям. Только где–то очень далеко, в глубине сознания шевелилось крохотное зернышко непонятного беспокойства. Он вновь переживал весь ход спектакля, повторял про себя отдельные реплики, еще и еще выверяя, так ли он их произнес; слышал аплодисменты, чувствовал на щеках поцелуи; рука хранила ощущение крепких радостных пожатий; все было чудесно, но беспокойство возьмет да и шевельнется, возьмет да и напомнит о себе.
Что такое? В чем дело? Гуляев остановился, даже потрогал лоб рукой. Потерял что–нибудь, или забыл, или еще что? И вдруг он понял. Зоя Петровна! Да, да, Зоя Петровна. Что это за нелепая история? Что за самодур Чибисов! Он вспомнил, как провожал Зою Петровну до дому, как расспрашивала она, есть ли хорошие люди на свете. Уж один этот вопрос чего стоит! Значит, не сладко жилось человеку на свете, если человек стал задумываться — а есть ли вообще хорошие люди? Значит, сколько же обманывали этого человека, сколько он натерпелся от людей!
Гуляев был готов тут же свернуть со своего пути и отправиться дорогой, которая вела к дому Зои Петровны. Его бы не остановило то, что часы показывали около трех ночи. Тому, кто приходит с дружеским, искренним сочувствием, несправедливо обиженный человек рад всегда, в любое время суток. Остановила мысль об Орлеанцеве, который, кажется, играл весьма серьезную роль в жизни Зои Петровны. Какой многорукий он, этот товарищ! И здесь он тут как тут. И чудесного Платона Тимофеевича выжил из цеха, и жене Виталия успел какую–то свинью подложить…
Нет, не свернул Гуляев со своего пути. Медленно шагая, вдыхая свежий ночной воздух, дошел до дому, отворил двери собственными ключами; в доме было тихо, соседи, видимо, уже мирно спали, хотя, как знал Гуляев, Платон Тимофеевич и Устиновна в театре были, он их даже видел в рядах, сидели оба сосредоточенные и торжественные. Надев мягкие туфли, принялся расхаживать по комнате. Спать не мог, слишком был возбужден, взволнован. Много лет мечтал он о такой роли, какую сыграл сегодня, на годы вперед определит она дальнейшее направление его жизни. Теперь, вновь он будет чувствовать себя уверенно, крепко на земле. Он отлично понимал того писателя, с которым провел как–то месяц на курорте. Писатель говорил, что удивляется иным своим собратьям по перу, которые, написав одну книгу, способны десять и двадцать лет существовать этой книгой. «Я не о материальной стороне говорю, — объяснял он. — Я о другой, о духовной. Взять меня, — если, три–четыре года у меня нет новой книги, я чувствую себя плохо, я не вижу за собой права выступать перед читателями, перед своими товарищами, я не вижу за собой права быть избранным в какие–либо руководящие органы писательского союза — словом, я чувствую себя очень неполноценным. А ведь есть и такие литераторы, что книг не пишут, а тем не менее руководят, поучают, о каком–то, своем художественном опыте рассуждают». Гуляев чувствовал себя теперь, как писатель, написавший новую книгу, подтвердивший свое место в искусстве, свое право занимать это место»
В дверь к нему тихо постучали. Он отворил. В коридоре стояла Устиновна.
— И когда же вы пришли, Александр Львович? — сказала она. — А мы–то ждем, мы–то ждем!.. Так бы и прождали. Да, спасибо, свет увидела у порога. К нам, к нам идите. Платон уже здоровьечко–то помянул ваше.
Ершовы, оказывается, вовсе и не спали. Стол был у них накрыт.
— Ну, друг дорогой, — поднялся навстречу Гуляеву Платон Тимофеевич и крепко обнял. — Садись, отметим твое сегодняшнее достижение. Тетка моя слезами изошла сегодня, да и я пальцем в глазу скреб. Взял ты за душу, крепко взял!
Потом, когда все трое расположились вокруг стола, он сказал:
— Ты знаешь, что со мной сделал? Ты мне полную мою силу вернул, вот что. Понял я, что не имею права уступать, уходить из цеха. Я, видишь, ребятишек пошел учить, так сказать, серединное решеньице своей судьбы выбрал. А я чугун, чугун выплавлять обязан! Я здоровый, крепкий, я умею его выплавлять. Праздники пройдут, ставлю вопрос ребром — мое место в цеху, нигде больше. И все из–за тебя, такой ты мне пример, Львович, подал, просто словами и не объясню.
Они долго рассуждали о театре, об искусстве, о чугуне, о доменных печах и хитрых поворотах жизни; упомянул Гуляев и Зою Петровну, когда заговорил о неправильностях, какие совершаются иной раз на заводе.
— Тоже вот, — согласился Платон Тимофеевич, — сломали жизнь человеку. Больная лежит. Сильно хворая. Чибисов уже и сам не рад, что уволил.
— Черствый он человек.
— Нет, он не черствый. Голову ему заморочили.
— Ну, как же так, взять и выгнать?
— В жизни, Львович, всякое бывает. Эх, жизнь ведь это такая несусветная путаница, Львович! О ней вот так — раз, раз! — прямо–то судить нельзя. Каждый из нас может черт те чего натворить. От незнания, от нервов — вскипел, взорвался. От всякого другого. А вот главное — как дальше повести себя. Допустим, натворил чего, а потом понял свою несуразицу. Так вот, один, как только поймет, что натворил несуразного, сразу же исправлять ошибку станет, не постесняется ее признать, сказать: так и так, товарищи, верно, напортачил, берусь обратно все вертеть, помогайте, если можете. Другой — нет, ни в какую! Есть ведь и такой среди нас народец. Что бревно, на своем стоять будет. Уж сам видит, что безобразиев натворил выше лба, — нет, будет и дальше одно на другое наворачивать, лишь бы, видишь, не признаться в своей вине. Прыщик на ровном месте.
— Так Чибисов–то из первых или из вторых?
— Запутали его, Львович, запутали. Еще, может, и сам не удержится на заводе. Такая буря идет, того и гляди вырвет его с корнем. Хотя мужик крепкий, не из пугливых.
Назавтра Гуляев встал поздно. Снова его позвали к Ершовым — чай пить. Были пироги, домашние печенья Устиновны. Чувствовал себя хорошо, он бы мог сказать даже, как дома, если бы у него был когда–нибудь дом, если бы он помнил, что такое дом.
Потом решил выйти на улицу, благо день стоял солнечный и без ветра. Ходил по улицам, смотрел, как народ веселится, хотел в кино зайти — попалось по дороге, — шла незнакомая ему картина. Но билетов в кассе уже не было. Тогда понял, что на улицу его потянуло совсем не для того, чтобы воспользоваться солнцем и безветрием, а чтобы пойти и проведать Зою Петровну, — вот для чего он вышел на улицу.
Сказав себе это, почувствовал облегчение и отправился прямо по направлению той улицы, на которой она жила.
Зоя Петровна лежала в постели. Ее дочка, которая, когда он подал руку, назвалась Ниночкой, читала книжку на стуле возле окна. Мать за столом вязала что–то из зеленой шерсти. Лицо у Зои Петровны было почти такого же цвета, что и эта шерсть.
— Простите, — сказала она, — пожалуйста, простите — не пришла вчера. — Не подымаясь, она пошарила рукой на тумбочке возле постели, нашла конверт. — Вот и билеты пропали. Спасибо за них. Я хотела встать, но не смогла. Мучительно болит голова. Мучительно!..