Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но Крутилич идти никуда не может, Крутилич устал, нервы его действительно на пределе. Нет, он останется дома, ляжет спать.

— Но прежде чем спать, — сказал Орлеанцев, уходя, — извольте отыскать свои черновики. Вот так. Желаю успеха.

Затворив дверь за Орлеанцевым, Крутилич вернулся в кресло напротив того, в котором только что сидел Орлеанцев. Надо было продумать и решить вопрос, как же все–таки быть с Козаковой. Есть три решения. Первое — взять ее в соавторы, таким образом, она пострадает только на пятьдесят процентов. Второе — счесть, что молодая инженерша уже изобрела изобретенное, повторила его, Крутилича, настоять на своем приоритете, который безусловно признают любые инстанции, — копия докладной имеется, к утру будут черновики и наброски чертежей, эскизы; для этого в сундуке, у Крутилича есть и выцветшие листы писчей бумаги, и чернила можно так развести, что написанное ими вполне сойдет хоть за прошлогоднее. Все это можно, все это будет. И таким образом Козакова пострадает на полные сто процентов. Но ведь возможно третье решение — обвинить ее в плагиате, в том, что она присвоила чужое предложение. Тут уж дамочка пострадает не на сто и даже не на двести, а на всю тысячу процентов.

Какое из решений выбрать? От этого зависит дальнейшая тактика. Крутилич мысленно видел перед собой Орлеанцева, всматривался в его лицо, в его глазах пытался прочесть ответ на трудный вопрос. Таких глаз этого человека никто, наверно, не видел, только Крутилич увидел их, только Крутилич знает, что инженер Орлеанцев не всегда улыбается, не всегда произносит тосты за дружбу. Он не мог не восхищаться этим человеком, О, если бы этот человек да жил где–нибудь за рубежом, у капиталистов, он был бы великим боссом, он мог бы ворочать громадными делами, швыряться миллионами, перед ним трепетали бы и президенты и гангстеры. Он всех прибрал бы к рукам, величайший из величайших.

И он снова прав — нельзя жить в таком запустении, в такой грязи, которая неизвестно откуда берется. Крутилич пошел на кухню, хотел взять веник и подмести пол.

Но сорговый веник уже отслужил и распадался на отдельные стебли.

Открыл сундук, достал необходимое. Сел за стол, разложил бумаги, принялся за работу. Снова видел перед собой Орлеанцева. Восхищался Орлеанцевым. И ненавидел его. Остро, бешено, непримиримо.

9

Степан жил в заводском общежитии. Было это очень удобно для холостого. О постельном белье не заботься — когда надо, тогда и переменят. В помещении подметут, приберут, пол вымоют. Если рано вставать — разбудят. То, что их четверо в одной комнате, это Степана не стесняло. Наоборот, от этого только веселее; привык к многолюдству. Ну, правда, спишь иной раз ночью, а в коридоре шум, грохот, словесная перепалка: кто–то возвратился с гулянки. Проснутся все четверо, а потом и не уснуть: один другому мешает разными рассуждениями по этому поводу. Но это ведь не каждую ночь случается…

Зарабатывал Степан неплохо. Приоделся: купил готовый костюм из темно–серой шерсти, черное широкое пальто, черные ботинки, вязаный пестрый шарф. Долго не знал, как быть с головой: шляпу ли купить, кепку или фуражку? Любил когда–то фуражки — морские, с «капустой». Но молодое время прошло, и такую фуражку уже ни с того ни с сего не наденешь. Да и к пальто к его широкому она не пойдет. Примерил шляпу в магазине, глянул в зеркало — застеснялся видеть себя такого, быстренько снял, возвратил продавщице. А та стояла что истукан; хоть бы посоветовала что–нибудь, просто бы рот разинула, слово сказала. Берут же таких в торговлю… А им бы в похоронном бюро работать, где, в общем–то, уже разговаривать не с кем и ни к чему.

Приобрел в конце концов новую кепку взамен старой и ходил по–прежнему в кепке. «А новая–то кепочка вас молодит, Степан Тимофеевич, — сказала ему кокетливая уборщица в общежитии. — Как надели ее — сразу годочков десяток долой».

Когда стригся в парикмахерской и сидел, повязанный вокруг шеи этакой белой штуковиной, какую ребятишкам в детском саду надевают во время еды, чтобы кашей не обмазались, вспомнил эти слова и долго рассматривал свое лицо. Нет, даже если и десять годочков сбросить, все равно не тридцать восемь дашь ему, Степану, глядя на эту личность, а все сорок пять, а не то и с полсотни; почти Платона догнал — морщины, седина, волосы на темени по штукам пересчитать можно…

Задумывался Степан над своей дальнейшей жизнью. Работает он хорошо, даже очень хорошо; его хвалят, имя Степана постоянно на доске передовиков; но не с кем ни заработок разделить, ни похвальные слова, ни удовольствие видеть свою фамилию в почетном списке под стеклом. Леля окончательно ушла из его жизни. Даже если бы все еще и чувствовал он к ней что–нибудь, то все равно встретиться больше бы не смог. Разно вели они себя в трудных обстоятельствах; ниже, намного ниже ее оказался он, крепкий, молодой, здоровый мужик; простить это самому себе невозможно, пусть если и простят другие. Но у него и чувств к ней никаких не осталось; не о такой Леле помнил долгие годы; новая — она была незнакомая, чужая, Дмитриева. Напрасно Дмитрий порушил отношения с ней. Ну чем, спрашивается, он, Степан, помешал им? Что он — права какие–нибудь заявлял на Лелю? Или косо смотрел на брата? Нет же. Пусть бы жили, как прежде им жилось.

Не одобрял Степан поведение Дмитрия, говорил себе, что вот соберется да потолкует с ним, пристыдит. Но толковать не спешил. С Дмитрием много не натолкуешься; еще неизвестно, под какую руку ему попадешь; так отбреет, и жизни рад не будешь. «Эх, Оленька, Оленька!..» — вздыхал иной раз Степан, но это уже совсем не относилось к реально существовавшей Леле.

Когда–то там, далеко, думы о будущем непременно связывались с Оленькой Величкиной. Теперь они не были связаны не только с ней, но и вообще ни с кем. И от этого на душе лежали тяжелые холодные булыги.

В гараже смазчицами–шприцовщицами работали женщины. Толстые, в неуклюжих заношенных комбинезонах, с масляными полосами и пятнами на лицах, все они казались одинаковыми, одного неопределимого возраста; их имена не считалось обязательным запоминать, окликали всех «девахами»: «Эй, деваха! Сюда!» Девахи привыкли к этому, не обижались и исправно делали свое смазчицкое дело.

Однажды воскресным днем Степан отправился в заводской Дом культуры: он прочитал в афишах, что там будет концерт, артисты приедут издалека, чуть ли не из Киева или даже из Ленинграда. Купил в буфете бутылку ситро и два бутерброда, сел за столик, закусывал в ожидании звонка.

— Здравствуйте, Степан Тимофеевич!

Поднял глаза. Стоит женщина лет тридцати, в синем шерстяном платье, с черной блестящей сумочкой в руках, аккуратно причесанная. Лицо как будто бы и знакомое, а все равно не вспомнить, кто же это такая.

— Здравствуйте, — ответил. Встал со стула, смотрел в недоумении.

— Не признали, — засмеялась она. — А ведь я Рая. Шприцовщица.

— Хотите ситро? — предложил он. — Сейчас попросим еще.

— Да нет, не хочу. Я просто так сюда зашла. Подруга потерялась.

Зазвенел звонок.

— Надо идти на места, — сказала шприцовщица.

— А что спешить? Еще позвонят.

До второго звонка Степан успел сказать раз десять: «Вот, значит, какое дело! Рая вы, значит. Я и то гляжу — лицо знакомое, а не вспомню…» — «Не удивительно, — повторяла она в ответ. — Мы в гараже–то какие?.. Вроде трубочистов».

Места у них были в разных концах зала, больше в этот вечер они уже не встретились. Но Степан все время думал о шприцовщице Рае, оглядывался, искал ее глазами в рядах; не находил.

Назавтра они оказались в разных сменах, послезавтра — тоже, и встретились только дня через три. Но зато уже встретились как старые знакомые, разговаривали о концерте — понравился или нет.

Следующим воскресеньем Рая пошла в Дом культуры уже не с подругой, а со Степаном: он ее пригласил. Стали встречаться. Степан узнал Раину историю. Была замужем, муж оказался плохой, ушла от него; теперь живут вдвоем со старшей сестрой, потерявшей мужа на войне. Степан поинтересовался было, что означает «плохой муж», она ответила: «Плохой, и все. Грубый, например. Только о себе и думает». Больше не расспрашивал.

79
{"b":"545304","o":1}