— В театре, в частности, ему дали крепкий отпор, — сказал секретарь горкома. — Там полностью победили здоровые, партийные силы.
— Вот и надо этим здоровым, партийным силам помогать. Больше помогать, чем мы это сейчас делаем. В силах партии, в силах горкома многое, очень многое.
Выступали почти все члены бюро. Разделяли точку зрения начальника порта о том, что горком обязан больше оказывать помощи партийным организациям в борьбе против всяческих чуждых влияний, оперативней реагировать на сигналы с мест. Никто не поминал всуе имени Горбачева, но каждый в душе считал — это можно было понять из выступлений, — что Иван Яковлевич значительно раньше должен был вынести такой сложный и серьезный вопрос на бюро.
В решении записали, что бюро горкома партии нисколько не сомневается в честности Чибисова, но что на заводе излишне затянули расследование дела Крутилича, Орлеанцева и Воробейного, что надо расследование ускорить и вынести на обсуждение рабочих и инженеров. И, кроме того, решили созвать партийный актив города и поставить на нем вопросы идеологии, вопросы активной борьбы против буржуазных влияний.
— Иван Яковлевич тут маленько слиберальничал, — сказал начальник порта, когда устроили перерыв и вышли в коридор покурить. — Хорошей души человек, честнейший, а тут недосмотрел.
— Вот сам и пострадал, — отозвался Бусырин. — Он к ним, к этим крутиличам, по–человечному, а они вот какую «человечность» ему в ответ.
23
В Москве Орлеанцев пробыл не месяц, а больше. «Нужные люди» в министерстве сказали по секрету, что ожидается важный пленум ЦК, есть смысл задержаться недельки на две, и устроили ему вызов якобы на инструктаж по внедрению кислородного дутья в мартеновское производство. Знакомые и приятели Орлеанцева были возбуждены, взволнованы, верили слухам, а слухи ходили самые разноречивые. И толки были различные.
Одни охали: плохо, мол, дело, есть проект ликвидации министерств, руководство народным хозяйством будет децентрализовано, в республиках, в областях возникнут какие–то координирующие хозяйственные органы. Значит, многим, кто давным–давно обжился в Москве, привык к своим кабинетам, к определенному укладу жизни, придется покидать Москву и тащиться невесть куда, где, может быть, даже еще и теплых уборных нет. «Скорее будут, — отвечали оптимисты. — Понастроите».
Другие уверяли, что ожидающаяся перестройка — замечательное дело и лишь в общих чертах можно пока что представить, какие неслыханные даст она результаты. Децентрализация позволит людям еще шире развернуться.
Были и такие, которые всячески намекали на то, что стоят очень близко к руководящим кругам и хорошо информированы, — они многозначительно и загадочно говорили: «Не волнуйтесь, ничего не будет. Там, — они указывали пальцем вверх, — согласия по этому вопросу нет. У некоторых там особое мнение. Все останется по–старому».
Два наиболее близких Орлеанцеву «нужных человека» говорили именно такое — совершенно противоположное. Один говорил: «Костя, не надейся. Сидеть тебе на заводе еще долго. Никаких изменений не будет. Старики не допустят. Они народ консервативный. Так что набирайся терпения». Другой уверял: «Костя, поверь мне, ты же знаешь, к кому я вхож, перестройка будет. И огромная. Координирующие органы на местах будут созданы. Жди, тебя вспомним, в какое–нибудь хорошее местечко перебросим — в Ленинград, например, или в Киев, в Харьков. А оттуда и обратный путь в Москву недалек».
Орлеанцев ходил по Москве, пытаясь разобраться в этих слухах. А разобраться было совершенно необходимо. В сельском хозяйстве, говорят, один весенний день год кормит, — настолько там важно не упустить подходящие сроки для посева. В общественной жизни, по твердому убеждению Орлеанцева, дело обстояло еще острее. Там, он считал, один правильно использованный момент мог надолго определить карьеру человека — или ты вознесешься, если угадал, или полетишь под откос, если ошибся.
Можно, конечно, выбрать и такой путь: честно работать, делать свое дело, и тогда, что бы ни происходило, ты всегда, независимо от того, куда и откуда дуют ветры, остаешься на своем месте. Но Орлеанцеву этот путь не годился. Так называемым своим местом довольствуются безнадежные середняки. И вообще, если говорить начистоту, то кто знает, где и каково это свое место для него, для Орлеанцева?
Так где же все–таки правда, какой из слухов вернее? В кругу его литературных и художественных «нужных людей» тоже ему никто ничего сказать по этому поводу не мог. Художница–вещунья пребывала в состоянии полной прострации. На одном бурном собрании кто–то назвал ее кликушей, вульгарной, ординарной кликушей, и она день и ночь стенала теперь, взывая к справедливости и жалости. Иные, понашумевшие минувшим летом, ходили в свои творческие организации и требовали стенограммы своих речей, чтобы, как они утверждали, «уточнить некоторые формулировки». Автор одного пасквильного раскритикованного писателями рассказа — Орлеанцев не запомнил названия — счел за благо прикинуться кем–то вроде чеховского злоумышленника и всюду повторял: «Ей–богу, не знал, что так получится. Хотел ведь лучше сделать, хотел помочь партии. Думал, меня хвалить будут», — одним словом, как же без грузила шелешпера поймать? Мрачный автор статьи «Сталь и стиль», пошумев, погремев в свое время, уехал в дальние лесные края — ни слуху ни духу о нем не было. Писатели готовились к пленуму своего правления, на котором, как они говорили, им предстояло по–серьезному разобраться в тех причинах, которые породили плесень и гниль в небольшой, но очень шумливой литературной кучке, прежде тщательно ограждаемой от критики.
Один из литературных знакомых Орлеанцева, еще во время войны приезжавший в часть, в которой служил Орлеанцев, и писавший о нем, Орлеанцеве, очерки, признался: «Я вам откровенно и прямо скажу, Константин Романович, все. Я делал вид, что тоже с этой кучкой. Почему я делал такой вид? Очень просто почему. Я литератор небольшой, я это понимаю. Меня затоптать легко. А в этой кучке, как на грех, народ с чертовски раздутыми репутациями и влияющий на умы наших издателей. Вы меня, надеюсь, понимаете? Скажет такой или такая слово — и нет моей книжки».
Орлеанцев вспомнил, каким этот человек был во время войны, как отважно ходил в передовые траншеи, с какой готовностью ехал на тот участок фронта, где наиболее опасно, и сказал: «Уж от кого–кого, а от вас–то я этого не ожидал — так отшатываться от товарищей». Тот обозлился: «А вы чего хотите, чтобы я, спасая их, амбразуры дотов собой закрывал? Нет уж, увольте! Они бы ради меня и пальцем не шевельнули».
В конце концов Орлеанцев понял, что тем зарвавшимся одиночкам, которые, переоценив свое общественное значение, в минувшем году излишне расшумелись, остается одно — плакаться и каяться перед своими товарищами, признавать, что они не только политические слепцы, но и просто люди–то незрелые. Он сделал вывод, что с ними лучше не знаться, в авантюры не лезть, быть поближе к жизни.
Пораздумав, он пришел к выводу, что изменения в руководстве промышленностью, несомненно, будут, и решил выступить с большой, заметной статьей, в которой предвосхитить события, попасть в ногу с партийными и правительственными решениями. Он договорился с отраслевой газетой, в которой освещались подобные вопросы, и засел за статью. Было, правда, сомнение: поминать ли то, что полтора года назад он выступал совсем с другой статьей, с теми «Записками инженера», в которых утверждал, что централизацию управления надо всячески укреплять и совершенствовать, что надо идти путем еще большей специализации. С одной стороны, позиция будто бы и красивая: признать свою ошибку, сказать, что жизнь тебя поправила. Благородно, эффектно. Но в то же время это будет все–таки и некое покаяние. А покаяние редко когда подымает. Покаяние есть покаяние. Это лирика, эмоции, дело оно не движет. Решил сделать вид, что никаких «Записок инженера» не было. Кто о них вспомнит! Кто полезет рыться в старых журналах!