Знал это все Гуляев, хорошо знал, и его охватывала тревога: зарежет пьесу Томашук.
Все последующие дни Гуляев жил ожиданием пьесы об Окуневых. Играл вяло, оживляясь только, когда спорил с Томашуком. А спорить надо было, и отчаянно спорить. Томашук готовился к постановке предыдущей пьесы. Алексахина, той, в которой пожилой начальник влюбляется в молоденькую инженершу, бросает старую жену, а она, эта старая жена, находит утешение в труде на пользу обществу. Помимо того что Гуляев был категорически против мелкой, обывательской пьесы, он понимал и то, что постановка ее неизбежно отвлечет драматурга от работы над пьесой об Окуневых. Гуляев требовал, чтобы в дело вмешался Яков Тимофеевич, который тоже был против облюбованной Томашуком пьесы Алексахина. Но, к сожалению, не только Томашук держался за эту пьесу. Он привлек на свою сторону нескольких ведущих актрис и актеров и даже самого худрука. Худрук побывал где надо, потряс своей заслуженной бородой. Якова Тимофеевича вызывали, намекнули, что пусть он, Яков Тимофеевич, не обижается, но в таких, делах, как выбор пьесы, доверия больше таким людям, как худрук, а не таким, как он, недавний заведующий клубом и трубач в заводском оркестре. Яков Тимофеевич ходил к секретарю горкома, ведавшему делами пропаганды, просил отпустить его куда–нибудь к чертовой бабушке, из театра, — лучше уж он действительно пойдет обратно в трубачи, чем терпеть эти издевки. «Надо терпеть, надо, — сказал секретарь горкома, ведавший делами пропаганды. — Мы должны воспитывать таких, как твой худрук. Исподволь, не сразу, терпеливо»: — «Так повоспитываешь, повоспитываешь, да и в гроб ляжешь. А он, недовоспитанный, будет жить и здравствовать».
Видя, что и директор театра не может ему помочь, Гуляев пошел к Алексахину.
— Заберите пьесу обратно, — просил он — Потеряете рубль, обретете тысячу. Ведь вы же сейчас пишете настоящее, большое. Не разменивайтесь. Не умрете же с голоду. А если деньги уж очень нужны, соберу все, что. могу… Зарплату свою отдам.
Алексахин сказал, что дело не в деньгах, а в том, что приятно увидеть свое детище на сцене. Он готов отдать пьесу театру бесплатно, лишь бы ставили. Он уверял, что постановка этой пьесы не помешает работать над новой — об Окуневых; наоборот даже — придаст ему сил и уверенности. А то ведь как может случиться? Одну он заберет сам, а другая не напишется, или напишется, да ее не примут, и что тогда? Нет, он рисковать не хотел. Томашук, видимо, изрядно с ним поработал.
Что же было делать? Гуляев сам отдал машинистке два акта, написанных Алексахиным, сам роздал несколько экземпляров тем актрисам и актерам, которые, по его мнению, так же, как и он, тосковали по настоящим ролям. Читали с интересом. Одобряли. Но актриса, которая играла молодых тигриц, похищающих престарелых мужей у престарелых жен, сказала, что это возврат к железу и чугуну, ко всяким продольно–поперечным строгально–точильным станкам и болтам, которые подавались в томате искусственно притянутых любовных историй, и что она против такой пьесы. А другая добавила: «Скушно. Безумно скушно».
Томашук, узнав, что актеры читают что–то, помимо выбранного им, очень обозлился и хотел повернуть дело так, будто бы оно противозаконное.
— А ведь вы, почтеннейший Александр Львович, подпольную литературку распространяете, — сказал он многозначительно. — Что это за листки, кем написаны, кем разрешены, кем одобрены? Не много ли на себя берете?
— Строчите донос, — ответил Гуляев.
— Это что — оскорбление? — вскипел Томашук.
— Это дружеский совет.
В коллективе знали о стычках Гуляева с Томашуком, о том, что в театре идет какая–то глухая борьба. Симпатии, как всегда, разделились: одни стояли за Гуляева, другие за Томашука — ведь за Томашуком еще и худрук. Атмосфера накалялась. Внешне все было хорошо, благообразно, но каждый внутренне ощущал напряжение. Людям пожившим, повидавшим жизнь, опыт подсказывал, что взрыва не миновать. Какого характера будет этот взрыв — неведомо, кто полетит — тоже неизвестно. Но взрыв будет, и непременно.
24
Как ни уговаривали родители Капу не спешить с замужеством, окончить сначала институт, она на своем настояла. Она настояла еще и на том, чтобы не было никакой свадьбы. «Это стыдный языческий обычай. Это бестактное вмешательство в личную жизнь. Орут «горько», а ты перед ними целуйся. Подмигивают, хихикают… какие–то намеки. Нет, этого мещанского позорища у нас не будет».
В домике Ершовых затеяли ремонт. Главными рабочими были Андрей и Капа. Плотника звали только затем, чтобы перебрал полы да укрепил двери и оконные рамы. Оклеивали стены обоями, белили потолки мелом, красили полы сами, по вечерам и по воскресеньям. Горбачев спрашивал: «Может быть, помочь все–таки? Материалы, может быть, нужны или что?» — «Нет, ничего не надо, — отвечала Капа. — У нас все есть».
Почти каждый день приходила к ним Анна Николаевна, пыталась помогать, но и в ее помощи не очень нуждались. Возвращалась она домой расстроенная.
Капе очень нравилась возня с растворами, с красками. Она надевала куцый халатик из синей материи, как–то сохранившийся от тех времен, когда сестра Ершовых, Серафима, бегала в нем в школу; повязывала голову красным платочком, весело напевая, водила кистью по потолку; на нее капало, она выглядела заправским маляром. «Хозяин, — стараясь басить, говорила она Андрею, — а вам как, с натуральной олифой или без? С натуральной дороже будет. Авансик бы с вас. На маленькую. С устатку».
Андрей тоже был весь выпачкан в растворах и красках. Это не мешало им то и дело обниматься и целоваться. Ремонт шел медленно. «Ты и занятия запустила, Капитолина, — говорила ей Анна Николаевна, когда Капа в полночь приходила домой. — Нельзя же уж так–то сумасшествовать». — «Ничего, мамочка, догоню. Поднажму потом. Пожалуйста, не беспокойся».
Всему бывает конец. Пришел конец и ремонту. Настал день, когда Андрей и Капитолина Горбачева пошли с утра в загс — и вернулись в дом Горбачевых уже оба Ершовыми. Капа показала Анне Николаевне загсовское свидетельство. «Поздравляю», — говорила Анна Николаевна, а у самой губы поджимались — вот–вот заплачет.
Приехал Горбачев. Откупорил бутылку вина, сели обедать. За столом на этот раз был и брат Капы — Георгий. Он рассказывал всяческие истории о молодоженах, Все смеялись над этими историями.
— Напрасно, напрасно, — сказала вдруг Анна Николаевна, обращаясь к Андрею, — напрасно вы не хотите жить у нас. Было бы очень удобно…
— Мама, зачем этот разговор? — сказала Капа. — И Андрей тут вовсе ни при чем.
— В самом деле, мама, — поддержал Георгий, — ведь это же так естественно для нормального человека — стремиться к самостоятельной жизни. Мне один институтский товарищ, большой любитель природы, рассказывал, что, например, аисты сразу строят два гнезда: в одном живут сами, а во втором высиживают птенцов, и так их потом и оставляют — для самостоятельной жизни. А не держат все время под родительским крылышком.
— Ну то аисты, — сказала Анна Николаевна грустно. — А мы люди.
После обеда Капа собрала свои вещи в два чемодана; вызвали машину. Анна Николаевна отправилась провожать молодых. Но, побыв в доме Ершовых совсем немного, поняла, что она лишняя. Это было непонятно, обидно, больно: она, родная мать, — и лишняя. Уехала домой и плакала весь вечер. Горбачев ее утешал, говорил хорошее об Андрее, обо всей семье Ершовых.
— А откуда ты семью эту знаешь? — сказала Анна Николаевна. — Теперь так повелось, что даже родители жены с родителями мужа не знакомятся, чужими живут.
Договорились до того, что решили съездить к старшему из Ершовых — к Платону Тимофеевичу, и как–то вечером отправились.
— В семье вы старший, — говорил Горбачев за столом, накрытым Устиновной. — Андрею, видимо, вроде отца.
— Не совсем так, — ответил Платон Тимофеевич. — Вроде как бы часть отца, одна часть. Андреем не только я, все занимались поровну — и Яков и Дмитрий.