С Гуляевым и Орлеанцевым все было иначе. Никаких этих глупых правил они не соблюдали, вели себя как дома, очень просто. Зоя Петровна не была тут объектом «ухаживания», она была таким же человеком, как и они. Их за столом, как сказала она себе, было трое, а не два с половиной.
— Вы человек, надо полагать, бывалый, — сказал Гуляев Орлеанцеву. — Если судить по тому, как пьете. По–старинному пьете, без глупостей.
Орлеанцев пропустил это замечание мимо ушей.
— А вы, пожалуй, правы насчет баса и тенора, — сказал он. — У вас дарование трагедийное, оно не для бытовых картинок. Вожаков вам изображать, а не обиженных. Но это значит, что играть вам только в пьесах на темы из истории — дальней или ближней, но истории. Где сейчас такие вожаки, которые под стать вашему таланту? Вожаки появляются на крутых исторических поворотах, в годы великих испытаний для народов и государств. У нас все идет планово, сейчас наш вожак — план. Мы сами изрядно выросли, и если план будет хорошо, тщательно продуман — никакой нужды в вожаках и нет. И играть вам, следовательно, Александр Львович, людей прошлого или вот обычных, средних тружеников современности, со всеми их горестями и радостями, со всем бытом и текучкой. Такие времена! Оттого, что наше общество, в котором мы все взаимно воспитываем друг друга, нивелирует человека, — от этого не уйдешь.
— Позвольте! Вы что же, чувствуете себя снивелированным? — удивился Гуляев. — Вы, может быть, даже считаете, что ничем не отличаетесь вон от того рыжего балды, который бушует там в углу за столиком, хамя официанту?
— Ну зачем так упрощать, Александр Львович! — Орлеанцев, улыбаясь, наполнил рюмки. — Я говорю о процессе, о тенденциях, а вовсе не о том, что этот процесс уже завершился роковым образом и как–то отражается на нас с вами. На наш век индивидуальности хватит. А в далекое будущее заглядывать не стоит.
— Лучше почаще заглядывать в бутылку?
— Мы немножко царапаем друг друга. Но это же начало знакомства, — сказал Орлеанцев. — Надеюсь, оно не окончится сегодняшней ночью. Настоящие знакомства всегда трудны поначалу. — Он все подливал и подливал в рюмки, но Гуляев свою рюмку все время не допивал, и к часу закрытия ресторана оказалось, что пьян из них двоих только сам Орлеанцев.
— Судишь ты обо всем скороспело, молодой еще, значит, но голова у тебя все–таки есть, — заявил Гуляев, когда Орлеанцев, не делая из этого никакой тайны, расплатился. — Куда она, голова эта, поведет тебя, дело, конечно, другое, совсем другое…
Половину дороги проехали на такси, потом шли пешком под мелким, как пыль, дождичком. Снова говорили об искусстве — о театре, о живописи. Гуляев обещал познакомить Орлеанцева с одним художником, симпатичнейшим парнем. Не знавал ли Орлеанцев в Москве Витальку Козакова?
— Слышал, как же! Посредственный, но бойкий. Нюх у него хороший.
— Что такое для художника, для творца прекрасного нюх? — сказал Гуляев, останавливаясь. — Вкус, ты хочешь сказать?
— Нюх, Александр Львович, нюх. В ногу со временем попадать надо. Вот это что. Не отставать. Отсталых бьют.
— Пьян ты, друже, пьян. Или не понимаешь нас, творящих прекрасное. Инженер ты, дорогой мой, в металлах разбираешься, в творчестве — нет. У ищейки, у гончей нюх ценится, художника он уведет не знаю даже и куда. Дурной ты, брат. На Витальку не возводи напраслины, скажи честно, что не знаешь его, слышал только имя, и не бросайся словами. Виталька мне дорог, понял? Вот, познакомлю тебя с ним, сам увидишь, какой он!
Гуляев распрощался, пошел своей дорогой. Орлеанцев взял под руку зябнувшую Зою Петровну. Она насторожилась, ее опыт давно одинокой молодой женщины подсказывал ей, что сейчас начнутся непременные приставания, нудные, однообразные, пошлые, и, пожалуй, впервые за этот вечер со всей остротой пожалела о том, что приняла приглашение Орлеанцева. Ну ладно бы еще в театр — а в ресторан–то зачем потащилась?
Но Орлеанцев к ней не приставал. Он рассказывал о своих поездках в Китай и в Чехословакию. Хмель его, видимо, проходил, глаза в свете уличных фонарей смотрели по–прежнему устало и умно. Нет, это, кажется, был не такой человек, какие встречались Зое Петровне в последние годы, он, кажется, был лучше их, интересней, богаче душой. Как много он всего знал!
— Слушайте, — сказал Орлеанцев, — неужели вас устраивает эта должность: секретарша?
— Не секретарша, а секретарь.
— Это же одно и то же.
— Нет, не одно и то же. Я помощник Антона Егоровича. Вы не думайте, я сижу не только для того, чтобы охранять директора от посетителей. У меня очень много всяческих дел. И не все они неинтересные. Зря вы так говорите, Константин Романович.
— Простите, если ошибся. А этот ваш Чибисов, начальник ваш, он что — большой бюрократ?
— Он очень хороший человек, Константин Романович! На днях спрашивает вдруг: правда, говорит, у меня оловянные глаза? Правда, говорит, что я зажравшийся вельможа? Я так прямо чуть на пол не села: болен, наверно, жар? До того расстроенный был. Потом узнала, что его такими словами один инженер обозвал, в редакцию пожаловался.
— А на что он жаловался, этот инженер, из–за чего?
— Из–за чего? Мы даже из–за этого архивы подымали. Какой–то новый — а на самом деле старый — метод ремонта предложил. Никто им не заинтересовался — вот и пошло. Директор, говорит, бюрократ, вельможа.
— Он откуда, этот инженер?
— Из техникума. Крутилич.
— Бог с ним, — сказал Орлеанцев и принялся рассказывать о том, как однажды в горах Ала — Тау охотился на барса.
Незаметно дошли до дома Зои Петровны. Орлеанцев, к ее страшному смущению, поцеловал ей руку и ушел своим неторопливым шагом человека, который попусту не спешит.
9
В доменном цехе только что закончилось партийное собрание. В числе других вопросов был и такой: обсуждали поведение горнового Ефимушкина. Его в пьяном виде подобрали на улице, и ночь он провел в вытрезвителе.
— Мать похоронил, товарищи, — объяснял Ефимушкин. — Сами знаете. Иду с кладбища, и так на душе темно. Мать–то ведь одна у человека, другой не будет. Взял да и зашел в магазин, купил «полмитрия». Думал, оставлю половину на потом. Не выдержал, точит горе, все опорожнил. Ослабнул, понятное дело, двинуться не могу.
Горновому хотя и посочувствовали, но все–таки вынесли решение — поставить на вид и предупредить, чтобы такого больше не было. «Не позорь наш коллектив», — сказал кто–то из стариков.
Вышли на воздух. Сентябрьский вечер был холодный. Доменные печи, выстроившиеся в ряд над черной водой, грозно гудели в сумерках. По временам над ними вспыхивали багровые отсветы: чугун тек в чугуновозы.
Искра Козакова распрощалась с рабочими и ушла, все еще переживая историю с Ефимушкиным. Эта история напомнила ей то, что случилось с Виталием, когда его так жестоко напоил Гуляев,
Странное вещество водка. Как меняет она человека! Хороший, умный, собранный человек, перепив этой мерзости, становится совсем иным, плетет невесть что, даже сам потом не помнит что; совершает такие глупости, от которых, отрезвясь, со стыда сгорает. Неужели нельзя без нее, без отравы? Неужели нельзя прекратить ее изготовление, продажу? Неужели нельзя о ней позабыть?
Искра вышла за ворота проходной, перешла мост, свернула к остановке автобуса.
— Искра Васильевна! — услышала она уже ставший ей знакомым грубоватый, но мужественно требовательный голос. Да, это, конечно, он. За ее плечом стоял Дмитрий Ершов.
— Честное слово, — сказал он, — сегодня получилось случайно. Тоже автобуса жду. Пробовал катать десятитонные слитки и вот задержался.
— И что же, получается? Я о слитках.
— Получится.
— Поздравляю.
— Спасибо. Может, не будем ждать? Пешком двинемся? — предложил он. — Ведь, говорят, люди страдают сейчас от недостатка кислорода: все в помещениях да в помещениях…
Искра, не совсем ясно понимая, почему, согласилась не ждать автобуса. Потому, наверно, что было очень холодно на осеннем ветру. Пошли пешком. Говорили о слитках в десять тонн, об условиях, необходимых для успеха работы с ними. Искра знала не только доменное дело, но все металлургическое производство, весь процесс выплавки и обработки черных металлов. Разговор у них шел профессиональный. Потом Дмитрий рассказывал о том, как он впервые пришел на стан, как было трудно освоить эту махину — и самому, к ней привыкнуть, и ее к себе приучить.