— А я этого сказать не могу, — ответил ему Томашук. — Я был среди тех, кто славословил. Ну, а что было делать? Попробуй скажи поперек… Ха–ха! Да, кроме того, ведь и не знали мы ничего.
— Мы видели успехи страны, видели, как растет она и крепнет. Мы видели великие работы. Мы участвовали в этих работах, мы участвовали в войне, в которой был похоронен германский фашизм! — горячо заговорил один из инженеров. — И это было для нас главное. Я поперек говорить не пробовал. Потому что у меня и мысли не шли поперек. Мне неприятно высказывание инженера Воробейного о том, что он–то все видел, все знал, да молчал.
— Товарищи, товарищи! — Орлеанцев поднялся. — Мы не на собрании, мы в тесном дружеском кругу. Предлагаю выпить за дружбу За дружбу, товарищи!
Его тост не нашел поддержки, потому что начавшийся разговор всех взволновал.
— С криком «За Родину! За Сталина!» я шел в атаку, — продолжал инженер, все больше разгорячаясь. — Да, в атаку, Под пули и мины. Ополченец, с винтовкой в руках. На танки, на гаубицы! Я не был знаком со Сталиным, я ему не сват и не брат. В его лице я видел партию, наш Центральный Комитет, народ — вот что я видел, а не просто личность. Я кричал: «За Сталина!», но дрался–то за кого? За партию, за коммунизм, за народ… И вы не пытайтесь на таких, как я, наводить тень. Не выйдет, Воробейный!
Орлеанцев так стучал ножом по графину, что графин разбился, по столу разлилась водка, потекла на пол; это на минуту остановило споривших. Орлеанцев воспользовался минутой.
— Друзья мои, — заговорил он. — Горячность, брань, оскорбительные слова — это не способ решения серьезных вопросов. Я прошу вас оставить такой тон и эти термины. Поверьте, то, о чем вы сейчас спорили, будет предметом больших разговоров. Очевидно, что ликвидация последствий культа личности станет тем главным, чем займется партия на ближайшее десятилетие, если не больше. Этим будет пронизана вся жизнь нашей страны. Не надо только спешить, делать поспешные заявления. Они не помогают делу, они его осложняют. Нет сомнения в том, что все мы единомышленники, что среди нас нет мыслящих принципиально противоположно. Отклоняясь в том или ином, мы идем все же к одной, общей цели. Прошу поднять бокалы!
— Да, многое придется менять, — заговорил Томашук, когда выпили. — И в политической жизни, и в хозяйственной, и в нашем искусстве. Надо будет расковывать искусство, закованное в кандалы обязательного восхваления одной личности.
— Двадцатые годы… — сказал худрук. — Да, надо будет во многом вернуться к ним, к тем годам. Тогда был взлет, было парение. Искусство, подлинное искусство не имеет ног. Оно имеет крылья. То, что ходит по земле, это не искусство. Искусство летает над нами, грешными. Оно крылато, крылато, дорогие мои. Ему нельзя подстригать крылья, как тем лебедям, которых держат в прудах. Оно не должно быть ручным и домашним.
— Подлинное искусство способно и глаза выклевать, — сказал Томашук.
— Смотря кому? — спросил все тот же горячо споривший инженер.
— А вот кому, — вдруг вступил в разговор и хозяин дома, Крутилич. — Бюрократизму, чиновничеству, вельможеству, всему, что сидит на нашей шее.
— А вы решительный товарищ. Боевик, — сказал инженер, подымаясь. — Пойду, пожалуй. Поздно уже, второй час. А завтра работать надо. Хоть Константин Романович и говорит, что главная задача на десять лет вперед — последствия культа ликвидировать, а сталь–то все равно выплавлять придется. Может быть, по–вашему, она теперь и не главная задача, второстепенная, так сказать, а вот придется, придется, Константин Романович.
— Дорогой мой, — лукаво улыбаясь, подошел к нему Орлеанцев, — до чего же вы непримиримы. Чудесный вы человек. — Он обеими руками стиснул руку инженера, одного из тех, который ездил с ним осенью на пикник и который всегда восхищался деловитостью Орлеанцева.
Стали расходиться. Худрук долго надевал в передней свою тяжелую шубу, нахлобучивал бобровую шапку с бархатным верхом — нечто музейно–церковное. Он путал фамилию Крутилича, называя его то Курилиным, то Крутилиным, благодарил его, приглашал в театр.
— Прямо ко мне, ко мне, уважаемый, в мою ложу. Быстрых разумом Невтонов кто у нас не уважает? Любят вас, любят, друг Крутилин!
Когда все разошлись, когда в доме остались только хозяин, Орлеанцев и официант, принявшийся за уборку посуды, Орлеанцев увел Крутилича в другую комнату, где были и кабинет и спальня, затворил дверь, уселся на диван.
— Устал чертовски, — сказал, закидывая ногу на ногу.
— Перессорились все, — забубнил уныло Крутилич.
— Что вы! Никто не перессорился. Просто поговорили о наболевшем. Ведь каждого так или иначе все это коснулось. Минувшее.
— Вас тоже оно коснулось? — спросил Крутилич.
— О себе не скажу, — ответил Орлеанцев, подумав. — Я всегда жил неплохо. Мне никто не мешал. Меня всегда ценили. До вашего завода.
— Вас и здесь ценят.
— Теперь. А что было несколько месяцев назад?
— Зачем старое вспоминать? Теперь, Константин Романович, пойдете вы в гору, в гору. И главным будете и директором. А там — все выше, все выше…
Орлеанцев с улыбкой на одутловатом, раскрасневшемся от вина лице качал ногой.
— Плох тот солдат, Крутилич, который…
— Ну да, ну да — маршальского жезла который не ощущает в ранце за плечами? А вот у меня этого нет. Не то чтобы не думать никогда о жезле, — не в том смысле, нет. А вот думаешь, уже что–то налаживается, устраивается — трах, конец тебе!
— Будьте умнее других, пусть не вам, а им будет трах. Сейчас установки такие: все мешающее, тормозящее — долой.
— Ну и что будет?
— Новые люди придут.
— Откуда они, новые–то? Такие же придут.
— А, например, мы с вами, это что — такие же? Вы, Крутилич, безнадежный пессимист. Придем мы, понятно? Мы!
Наконец Орлеанцев тоже ушел. Убрался и официант, унося корзины с посудой. Крутилич отворил форточки, чтобы вытянуло дым. Снял ботинки, надел шлепанцы.
Прошелся по комнатам, по кухне, по коридору; возвратясь в столовую, потянулся, подымая руки кверху. Потом опять зашел в кабинет–спальню. Тут стоял его старый, черный, обитый железками сундук. Потрогал его ногой в войлочной туфле. Велик Орлеанцев, велик, но и он человек, а не бог. В сундуке у Крутилича уже есть некоторые свидетельства земных свойств Орлеанцева, Да, в старом сундуке кое–что обновилось, обновилось о тех пор, когда Орлеанцев впервые посетил мрачное логово Крутилича и призывал его бороться за свои права. Тогда, конечно, он, Крутилич, был жалок, был всеми отвергнут и дискриминирован. Орлеанцев составил о нем, очевидно, совершенно неправильное представление как о человеке слабом, жалком, ничтожном. Но это неправда, это ошибка Орлеанцева. Стоит вспомнить рассказ, кажется Джека Лондона, о том, как один боксер проиграл свой последний, решающий бой и сошел с ринга, Был он голоден, он мечтал о куске мяса. Окажись у него этот кусок мяса, и все бы изменилось. Как важно вовремя получить его, этот кусок! Ну хорошо, Орлеанцев вовремя пришел на помощь. Если Крутилич получил необходимый кусок мяса, то за это, конечно, Орлеанцеву спасибо. Но, дорогой товарищ Орлеанцев, и в том, что вы пошли в гору, отнюдь не только ваши нужные люди в министерстве повинны. Нужные люди получили нужные письма. Круша Чибисова и всяких иных бюрократов, добрым словом он, Крутилич, поминал кого? Вас, товарищ Орлеанцев, вас, Константин Романович. Напрасно все свои успехи вы приписываете только самому, себе. Но бог с ним, бог с ним, с этим Орлеанцевым., пусть тешится. Во всяком случае, если пользоваться его терминологией, он нужный человек. Надо держаться возле него. Советы он дает правильные. Вот, кстати, и насчет хозяйки дома… Ах, Соня, Соня! Пожалеешь, пальцы грызть будешь, что так легкомысленно покинула своего друга в трудный час. Снова жениться? Снова связать свою жизнь с существом, которое в новую трудную минуту — а кто от такой минуты гарантирован! — покинет тебя с легкостью необыкновенной? Нет уж, спасибо. Вот если завести помощницу в доме, вроде той симпатичной официанточки из гостиницы, это да. Толковый, дельный совет. Но попробуй последуй ему! Как тут приступить к делу практически? Объявление вывесить? Пойдут мордовороты всякие. Еще и на воровку нарвешься — обчистит. Или на склочницу — по судам затаскает.