— Я пойду к отцу, — сказал я и ушел наверх, оставив мать и бабушку в гостиной за разговором с Билем Кингом.
Спальня отца находилась на втором этаже, рядом с библиотекой; я взялся за стеклянную ручку и стал осторожно открывать дверь. Даже через образовавшуюся щель я услышал, как тяжело дышит отец. Комнату, в которой я так часто раньше бывал, наблюдая, как отец ищет свои перчатки в верхнем ящике высокого письменного стола, теперь наполняли новые, незнакомые мне предметы. Рядом с кроватью стояли железные цилиндры и кислородная палатка. Все книги и трубки отца, масса всяких безделушек, которые он так любил рассматривать, были куда-то убраны. Отец лежал в своей массивной, красного дерева кровати, на высоко взбитых подушках, из его груди вырывалось тяжелое, прерывистое дыхание. По одну сторону кровати сидела Мери, по другую — сиделка. Войдя в комнату, я взглянул на отца; в его широко раскрытых, устремленных на меня глазах в первую минуту не отразилось ничего — вся его энергия, все помыслы были сосредоточены на одном: дышать! Но вот он узнал меня, и тогда я взял его руку и снова посмотрел на него. Выражение глубокой сосредоточенности и отрешенности было написано на его лице — точно такое же выражение я видел у людей на войне в критические минуты их жизни. Его взгляд встретился с моим, и он крепко сжал мою руку.
— Здравствуй, отец. Я только что приехал, — сказал я и подумал, всегда ли свойственно людям прибегать в подобных случаях к таким банальным словам.
— Не уезжай, — произнес отец. Говорил он с трудом, хрипло и медленно.
— Я никуда не уеду.
Отец задвигал головой на подушках.
— Твое место здесь. Должен же быть мужчина в доме.
— Мистер Пулэм, — вмешалась сиделка. — Я бы не советовала вам продолжать разговор.
Отец посмотрел на меня и нахмурился.
— Тут чертовски много баб… Не позволяй им командовать собой.
— Хорошо, не позволю. Все будет в порядке.
Сиделка взяла отца за руку.
— Мистер Пулэм, разговор только утомляет вас.
Отец повернул голову к сиделке и посмотрел на нее с какой-то затаенной скептической усмешкой. Потом он снова перевел взгляд на меня, сосредоточив на мне свое внимание; его рука опять сжала мою.
— А мы так и не выбрались на охоту.
— Не беда, — ответил я. — Мы еще поохотимся.
Отец по-прежнему не выпускал мою руку.
— Не откладывай. Не откладывай и делай то, что тебе хочется делать.
— Хорошо, отец.
— Ты понимаешь, что я хочу сказать? То, что тебе хочется.
— Да, да.
Мери встала и взяла меня за локоть.
— Не надо больше разговаривать, отец, — попросила она. — Гарри через минуту вернется и уже никуда не уйдет, если только ты обещаешь не разговаривать.
Отец помолчал. Казалось, он забыл обо мне.
Мы с Мери, держась за руки, как дети, на цыпочках вышли из спальни и через холл направились в библиотеку. Я чувствовал себя так, словно промерз до костей.
Отец любил библиотеку больше всех других комнат в нашем городском доме. Здесь были собраны гравюры с изображением охотничьих птиц и его лучшие книги; тут же стояли единственно удобные во всем доме кресла. Его стол у окна был в том же беспорядке, в каком он оставил его, — никто не осмеливался прикасаться к бумагам отца.
— Ты знаешь номер телефона доктора? — спросил я.
— Да он только что был у нас.
— Не важно. Я хочу повидаться с ним.
Мери вдруг обняла меня и разрыдалась.
— Ну, ну, — попытался я утешить ее. — Все как-нибудь обойдется.
Сидеть сложа руки было бесполезно, но я понимал, что и предпринимать что-либо тоже бесполезно. Я понял это, как только вошел в спальню отца и увидел его лицо.
20. Ибо я вернусь к тебе
Я давно выбросил большую часть вещей, полученных в подарок от Мэрвин Майлс. Как ни странно, расстаться со всякими дешевыми безделушками, которые можно бросить в огонь, оказалось для меня труднее, чем отделаться от таких ее подарков, как золотой портсигар или золотые запонки с сапфирами, которые все равно никогда мне не нравились. Мэрвин всегда любила дорогие вещи. Наверное, и она отделалась от большинства моих подношений. У нее была, например, накидка из белого горностая к вечерним платьям, которую я купил только потому, что Мэрвин страстно хотелось иметь ее. Я говорил ей, что, по-моему, неприлично покупать такую вещь не только для девушки, но даже для жены, и до сих пор помню, как позабавило ее мое утверждение. По ее словам, я вообще не в состоянии понять ее вкуса и ее отношения к туалетам, да и вообще она не уверена, можно ли ее самое считать «приличной». Была у нее купленная мною картина, серия поэтов в дорогом издании и стул, который мы увидели однажды в витрине на Мэдисон-авеню. Возможно, поразмыслив, она решила сохранить все это (надеюсь, что так), ибо каждая картина, книга, стул наделены своими индивидуальными особенностями, делающими их в своем роде неповторимыми. Обычно нас беспокоят только пустяки, вроде тех писем, которые наши дедушки и бабушки связывали ленточками и хранили в ящиках бюро или на чердаках. По-моему, лучше сразу все сжигать — и письму, и завядшие цветы, и перчатки, и носовые платки. Хранить их слишком долго — значит подвергать себя риску очутиться в один прекрасный день в неудобном положении, поскольку и письма, и цветы, и все остальное может обнаружиться, или, что еще хуже, вы сами, увидев их как-нибудь, не сможете припомнить, зачем и почему они у вас.
С портсигаром я еще мог расстаться, но когда дело дошло до писем, я заколебался; одно время я собирался вернуть их, хотя не имел для этого повода, а Мэрвин к тому же продолжала держать мои письма у себя. Если вы посылаете кому-нибудь письмо, в нем не должно быть ничего такого, что заставило бы вас потом стыдиться. В моих письмах к Мэрвин Майлс не было ни строчки, которая вызвала бы у меня краску стыда, а когда я решил сжечь ее письма, то на некоторые из них у меня просто не поднялась рука, и я до сих пор прячу их, как некий тайный грех, хотя это и не легко, когда вы женаты. Я спрятал эти письма в укромном уголке бюро, но они попадались мне под руку всякий раз, когда мне требовалась чековая книжка, и в конце концов я стал опасаться, что на них наткнется либо Кэй, либо дети, роясь в поисках денежной мелочи или почтовых марок.
И тогда я решил спрятать сохранившиеся у меня два письма на верхней полке книжного шкафа, между страницами третьего тома «Сравнительных жизнеописаний» Плутарха.
Одно из писем Мэрвин написала мне вскоре после смерти отца своим характерным почерком — некрасивым на первый взгляд, но очень разборчивым. Многое в этих письмах понятно только мне и Мэрвин, но, возможно, все такие письма схожи.
«Любимый мой! Я думала о тебе весь день, и буду думать всю ночь, даже во сне. Я все время стараюсь представить себе, как ты выглядишь, что говоришь, и спрашиваю себя, не забыл ли ты надеть галоши. Я думаю о тех мелочах, которые могла бы сделать для тебя. Я никогда не предполагала, что ты настолько прочно войдешь в мою жизнь, что мне всегда будет казаться, будто часть меня вечно с тобой. В какой-то мере я чертовски ненавижу такое состояние, но ни за что на свете не отказалась бы от права принадлежать кому-то. И если сейчас, в такое трудное для тебя время, я и говорю о себе, то ведь ты понимаешь, не правда ли, что я имею в виду только тебя.
Я понимаю, как тебе тяжело. То же самое пережила и я после смерти матери. Ведь так страшно, когда дорогой тебе человек уходит навсегда, а ты продолжаешь думать: „Скажу ему об этом при встрече“, — и вдруг вспоминаешь, что никакой встречи уже не будет. И если мы когда-нибудь поссоримся (а мы ведь никогда еще не ссорились, — правда? — и мы никогда не причиняли друг другу боль, как другие), — да, так вот, если мы поссоримся и скажем, что никогда больше не увидим друг друга, я все равно буду думать: „Нет, неправда! Когда-нибудь я встречу его на улице или в другом месте, а он вытащит руки из карманов (мне бы хотелось, чтобы ты не сутулился и не держал вечно руки в карманах), так вот, он вытащит руки из карманов и захочет поцеловать меня, но не посмеет, чтобы не компрометировать меня на улице, при людях. Потом я попрошу его простить меня, и между нами снова все станет хорошо“. Я буду думать, что когда-нибудь я смогу вернуть тебя.
Ты ведь понимаешь, что я рассуждаю так только потому, что люблю тебя, правда? А если человек любит и не может справиться со своим сердцем, он чувствует себя ужасно беспомощным. Все, что я в силах сделать, это попытаться заставить тебя думать сейчас там, в твоем одиночестве, что у тебя есть кто-то твой, твой навсегда, — а это так отрадно, — кто-то, к кому ты всегда можешь вернуться, мой дорогой, всегда, в любое время, и где бы я ни была. Я так люблю тебя, хотя сама не знаю почему, да и не хочу знать! Мне хотелось бы, чтобы ты написал мне, как только сможешь. Не обременяй себя лишними заботами. Не слишком поддавайся унынию»