— Ну, Биль! Не так уж плох Джо.
— Тебя сердят мои слова? Тогда я скажу еще кое-что. От рождения у Джо, возможно, имелись мозги, но их так тщательно полировали, что свели на нет. Его заставили вызубрить правила хорошего тона: благородные люди поступают так-то и так-то, порядочные не делают того-то и того-то… В том-то и беда всего благовоспитанного общества. У членов этого общества, возможно, и были когда-то мозги, но постепенно атрофировались.
— Но чем же руководствоваться в жизни, если не общепринятыми правилами? — поинтересовался я.
— Оправдание для правил всегда можно придумать.
— Биль, ты веришь в бога? — спросил я, должно быть, потому, что в это время думал о боге, о молитве, о божественном милосердии и спрашивал себя, не следует ли мне смиренно обратиться к богу.
— Смотря по тому, какой смысл ты вкладываешь в свой вопрос. А сам-то ты веришь?
— Не знаю. Мне бы хотелось верить. Биль, ты когда-нибудь просил бога о помощи?
— Раз или два. Но, по-моему, у бога и без меня забот достаточно. Почему ты считаешь, что бог обязан интересоваться нашими делами?
— Что ты, Биль! Ведь вся доктрина христианства…
— Понятно. Несколько простых истин должны были бы изменить мир к лучшему, а что произошло в действительности? Для церковнослужителей неприемлемы эти истины — ну, например, о верблюде, что может пройти через игольное ушко, о любви к своему ближнему, о полевых лилиях, о необходимости нести свой крест и прочее и прочее. Пастыри духовные тесали и тесали этот крест, пока он не стал просто маленьким крестиком, который можно носить на цепочке от часов, когда им нужно повернуться спиной к своему ближнему. Священники толкуют божественные откровения по-своему, с таким расчетом, чтобы они, в зависимости от обстоятельств, устраивали любого и каждого. Вот почему религия сейчас в основном стала делом компромисса. Я предпочел бы читать Новый завет вместо требника.
Я промолчал и вновь погрузился в свои думы, пока через некоторое время до меня снова не донесся голос Биля.
— Не понимаю, какая биологическая потребность вызывает у такой девушки, как Кэй Мотфорд, желание выйти замуж за Джо Бингэма. Он же всего-навсего большой глоток холодной воды.
— А почему бы ей и не выйти за него? Кстати, я и в Кэй не нахожу ничего особенного.
Биль, продолжая сидеть, выпрямился.
— Тебе и не дано найти. А я вот нахожу.
— Но ты же, если не ошибаюсь, не встречался с ней после того бала в Норт-Харборе?
— Да, но я помню ее, а уж если я кого-нибудь помню, это что-нибудь да значит. Ей нужен человек с воображением, человек, который мог бы открыть ей глаза. Боже, а как она танцует!
— Вот уж никогда не думал о ней ничего подобного. Ее интересуют лишь яхты и собаки, да и вообще она довольно простенькая девица.
— Простенькая? И ты называешь ее простенькой?
Но я уже не слушал Биля, всецело поглощенный мыслью, что отец, возможно, больше не поднимется. Я не мог припомнить, видел ли я его когда-нибудь больным или хотя бы простуженным, а сейчас вокруг него хлопочут сиделки, и мне предстоит чем-то распоряжаться. Я никогда никем не командовал, за исключением одного случая во время войны, когда были убиты все, кому надлежало командовать.
Мы приехали в Провиденс; в вагоне сразу стало тесно и мрачно — поезд вошел под своды вокзала. Но вот состав снова медленно тронулся вперед, в окна вагона с левой стороны проникли лучи холодного полуденного солнца, и я увидел столицу штата. Много времени назад, во время поездки не то в Наррангасет Пир, не то в какое-то другое место, нам пришлось делать пересадку в Провиденсе, и мать привела меня и Мери в здание конгресса штата, где мы постояли под его куполом, рассматривая знамена времен гражданской войны. Теперь я могу пройти мимо этого здания хоть тысячу раз, не испытывая ни малейшего желания заглянуть туда.
— Да приди же в себя, мой мальчик, — услышал я голос Биля. — Очнись! Мы ничего не в состоянии сделать, пока не приедем на место.
— Я знаю, Биль. Я думаю о Мэрвин Майлс.
Мы уже переговорили с ним и о Гарварде, и о Джо Бингэме, и о боге, и теперь я перешел на Мэрвин Майлс. Всему причиной было, очевидно, то нервное напряжение, которое я все время испытывал; позднее мне не раз приходило в голову попросить Биля забыть все, о чем мы говорили, но он и сам впоследствии ни о чем не упоминал. Я сказал тогда Билю, что не знаю, как мне поступать дальше…
Опустившись передо мной на колени, проводник чистил мои ботинки. Про себя я часто недоумеваю, кто мог придумать для проводников подобное занятие, — ведь ясно же, что вы не можете испачкать свои ботинки, путешествуя в салон-вагоне.
— Южный вокзал или Бэк-бэй? — спросил проводник.
— Бэк-бэй.
— А далеконько же ты забрался от своего дома, мой мальчик, — заметил Биль.
Дул холодный восточный ветер, и солнце, светившее нам в Провиденсе, снова спряталось в серые тучи. Судя по сугробам на улицах, здесь, как и в Нью-Йорке, утром выпал снег. А холодная погода сулила новый снегопад. Биль плотно застегнул пальто и засунул руки в карманы.
— Не знаю, есть ли где на свете более отвратительный климат, чем тут, — буркнул он.
На Дартмут-стрит нас ожидал в машине Патрик, одетый в черное суконное пальто с меховым воротником. Густой дым от паровоза, окутавший мост для перехода над путями, заставил меня раскашляться. Завидев нашу машину, я сразу вспомнил слова Биля: «А далеконько же ты забрался от дома…»
— Ну, как отец, Патрик?
— Весь день никаких перемен.
— Ну что ж, поехали.
Уже по одному виду Патрика я понял, что дела очень плохи. Наружная застекленная дверь нашего каменного дома на Мальборо-стрит стояла распахнутой настежь, я увидел тяжелые шторы на окнах гостиной и перед ними ряды растений. Хью открыл дверь еще до того, как я позвонил, и за его спиной я увидел мать. Меня удивило ее присутствие в холле — она редко спускалась сюда. И тем не менее сейчас мать встречала меня здесь совсем так же, как в те дни, когда я приезжал на школьные каникулы.
— Дорогой мой, да ты, кажется, совсем замерз! — воскликнула она и, прежде чем я успел о чем-нибудь спросить, добавила: — Доктор только что ушел. Отцу немножко лучше.
— Я хочу видеть его.
— Он ждет тебя. Он знает, что ты выехал.
Я посмотрел на массивные, орехового дерева поручни лестницы, на стулья с изящной резьбой, на которые никто никогда не садился, на зеркало и на столик с серебряным подносом для визитных карточек. Через открытую дверь гостиной я мог видеть большую длинную комнату, стол с фотографиями в серебряных рамках и книги, которые никто не читал. О том, что со мной приехал Биль, я вспомнил лишь после того, как снял пальто и отдал его Хью.
— Мать, со мной приехал Биль, — сообщил я.
Признаться, меня радовало присутствие Биля: будь мы с матерью наедине, она бы обязательно расплакалась, да и разговор бы неизбежно зашел о том, о чем я предпочитал умалчивать, хотя и понимал, что рано или поздно должен буду заговорить.
— Хью, — распорядилась мать, — отнеси чемодан мистера Кинга в комнату для гостей.
— О, мне, пожалуй, пора уходить, — сказал Биль. — Я ведь только проводил Гарри.
— Нет, Биль, нет! — запротестовал я, прежде чем вмешалась мать. — Пожалуйста, оставайся.
— Дорогой, вот твой дядя Боб, — обратилась ко мне мать.
Я увидел брата матери — полного, добродушного, с отсвечивающей лысиной.
— А бабушка Фредерика в гостиной, — добавила мать.
Бабушка Фредерика в черном платье с высоким воротничком, отделанным узкой полоской кружев, сидела на одной из маленьких жестких кушеток перед камином, в котором горел большой кусок кеннельского угля.
— Как ты вырос! — воскликнула бабушка Фредерика. — Не наткнись на столы, Гарри.
Я наклонился и поцеловал ее белую морщинистую щеку.
— А он похож на Джона, — продолжала бабушка, — только нос у него твой, Мэй.
С самого детства, когда меня, еще совсем ребенком, впервые стали привозить к бабушке Фредерике, я всегда при виде нее испытывал непреодолимое желание куда-нибудь спрятаться.