Мне припоминается разговор с Джеком Парселлом — он состоялся в далекие дни нашего детства и никак не мог бы состояться сейчас. Наши родители обычно с большой охотой отпускали нас поиграть с Джеком и Джой Парселл. Мы с Джеком мастерили пауков из кусков пробки, приделывая к ним ноги из шпилек миссис Парселл. Необходимые для этого познания мы почерпнули в «Настольной книге американского мальчика». С ее же помощью мы научились и многим другим хорошим вещам, вроде того, как ловить, кормить и выращивать полевых мышей.
Мы мастерили пауков, когда зашел разговор о наших родителях.
— А твой отец ничего особенного собой не представляет, — заявил Джек.
— Да? Тысяча чертей!..
— Он просто проходимец, — развивал свою мысль Джек.
— Кто тебе сказал?
— Мама. Вчера вечером. Она сказала, что твои отец с матерью — богатые выскочки и авантюристы.
— Тысяча чертей и одна ведьма!.. — презрительно повторил я, хотя Джек Парселл мне всегда нравился. Он и сейчас один из моих лучших друзей, и года два назад вместе с женой приглашал меня и Кэй на обед к себе в «Магнолию».
6. Я рассуждаю о мистере Чипсе[8]
Три года назад я начал читать «Воспитание Генри Адамса»[9]. Вообще-то говоря, я взялся за эту книгу еще в то время, когда приобрел специальную лампу, свет которой не мешал Кэй спать. У меня возникла идея читать каждый вечер перед сном хотя бы четверть часа какую-нибудь хорошую книгу, поскольку днем почти никогда не хватало на это времени. Но тут я встретил неожиданную помеху: у Кэй появилась привычка лежа в постели окликать меня, причем обычно как раз в тот момент, когда я ломал голову над какой-нибудь особенно трудной фразой. Ну, а если не звала Кэй, то меня начинало неудержимо тянуть ко сну, я внезапно ловил себя на мысли, что ничего не воспринимаю и не могу сказать, о чем говорилось на предыдущих страницах; после этого мне оставалось лишь вновь вернуться к прочитанному.
Меньше всего я намереваюсь сравнивать себя с Генри Адамсом или с кем-нибудь из членов его семьи — по-прежнему самой блестящей во всей Америке. Мистер Адамс в избытке обеспечил меня пищей для размышлений, хотя, по правде говоря, мне не нравится его цинизм. Относясь к нему с должным уважением, я все же считаю, что жизнь надо принимать с улыбкой, смотреть вверх, а не вниз, вперед, а не назад, и хотя сам-то я сейчас как раз и смотрю назад, но это только для того, чтобы тем увереннее взглянуть вперед. Как бы то ни было, больше всего меня поразило в книге, как медленно менялся мир в те годы, когда жил мистер Адамс, — он родился, успел состариться и умереть, а люди все так же ездили только на лошадях, и канализация по-прежнему была роскошью. Я же за годы своей жизни, хотя прожил не так уж много, оказался совсем в ином мире. Вот о чем размышлял я однажды вечером, отложив «Генри Адамса» и выключив свет.
— Гарри! — окликнула меня Кэй. — Ты не спишь?
— Запрягите лошадь… — пробормотал я, представляя себе наш первый автомобиль «уинтон»[10] фирмы «Роше-Шнейдер», с верхом в виде балдахина, украшенного кисточками.
«Запрягите лучше лошадь! — кричали мальчишки, когда мы с отцом проезжали на этой машине через деревню Бруклин. — Запрягите лучше лошадь!»
— Гарри, — снова обратилась ко мне Кэй. — Да ты, кажется, разговариваешь во сне?
— Вовсе нет. Чего тебе, Кэй?
— Ты не забыл установить термостат?
— Нет, не забыл.
— Пожалуй, стоило бы приобрести термостат с электрическими часами, тогда бы мы избавились от лишних хлопот. Кстати, я больше не вижу необходимости держать уборщика — золы-то ведь все равно нет.
— Но есть отбросы.
— Ах да, я и забыла про отбросы!
«Запрягите лошадь!» — кричали ребята, а машина так фыркала и брыкалась под нами, что лампа в медной оправе, висевшая на доске с приборами, сверкала в лучах солнца.
Весь курьез состоял в том, что все мы признавали правоту крестьянских мальчишек. Никому и в голову не приходило, что мы вступали в другую эру, столь же отличающуюся от той, в которой мы до сих пор жили, как, скажем, ледниковый период отличается от эпохи динозавров. Все произошло внезапно. Все изменилось еще до того, как мы поняли, что изменения уже наступили.
Однако некоторые принципы, определяющие взаимоотношения людей, остались прежними. По-существу, моя сознательная жизнь началась с момента поступления в школу-пансион. Покидая в один из ранних сентябрьских вечеров Уэствуд, я следил, как наш дом становился все меньше и меньше, пока и вовсе не исчез в тумане, словно суша перед глазами путешественника, отправляющегося в Европу. Позже я не раз уезжал и приезжал, но уже никогда не чувствовал себя дома в полном смысле слова.
— Отец собирается отвезти тебя на нашем «уинтоне», — сообщила Мери.
На полу в моей комнате стоял чемодан с вещами, которые могли мне понадобиться, — синий костюм и жесткие белые воротнички, два мешка для отправки белья в прачечную и один для ботинок, шерстяной шарф, одеяла, простыни, наволочки, Библия, чулки, вельветовые бриджи.
— Отец предупредил Патрика еще в полдень, — продолжала Мери, — и Патрик целый день возится с мотором.
Затем появился Хью. Он вошел, не постучав.
— Ну вот, ну вот! — сказал он. — Что скажет мадам, если узнает, что вы здесь, мисс Мери?
— Отцепись, — ответила Мери.
— Да разве маленькой леди можно так выражаться! — воскликнул Хью и улыбнулся мне. — А знаете, мастер Гарри, ребята в школе будут так колотить вас, что белый свет покажется вам не мил. Я-то знаю, как они отделали мастера Альфреда Фротингэма, хотя тот был куда более приятным молодым джентльменом, чем вы, и не выражался по-вашему. Мастер Альфред даже хромал, когда приехал домой на рождественские каникулы.
Хью любил вспоминать семью Фротингэмов, потому что там ему жилось гораздо лучше, чем у нас.
— Катись-ка ты отсюда, — сказал я:
— Ну вот, ну вот! — снова развел руками Хью. — Что за выражение! Что за язык! Между прочим, молодые джентльмены подвесили мастера Альфреда за большие пальцы рук. Он сам мне рассказывал. А потом привязали к его ногам гири и стали втыкать в него раскаленные докрасна иголки, так что мясо горело, дымилось и трещало, как бифштекс на углях. Потом они принялись лупцевать мастера Альфреда битами для крикета.
— Не втирай мне очки! — закричал я. — В Америке не играют в крикет.
— Верно, Гарри, — поддержала меня Мери. — Хью — отчаянный вруша. Кто же играет в Америке в крикет!
— Извините, мисс, — поправился Хью. — Я хотел сказать — бейсбольными битами. Мастер Альфред уезжал из школы, весь исколотый, покрытый шишками и ужасными рубцами, он весь был в гнойных ранах.
Я слышу, как гувернантка говорит матери:
— Ах, вы мужественная женщина, миссис Пулэм!
— Но фрейлейн, дорогая, — отвечает мать, — я лишь выполняю свой долг…
В мире нет ничего прекраснее женщины-матери, и, как мне кажется, мужчина понимает эту истину лучше, чем женщина. Вот почему именно мужчины воздают матери самые восторженные похвалы. Я припоминаю «Портрет моей матери» Уистлера[11], при виде которого у меня всякий раз подкатывается к горлу жгучий комок, поэму Киплинга «Моя мать». Мне доводилось слышать, что поэма сентиментальна, но я нахожу ее очень правдивой.
Головные боли у матери с годами усиливались и в ту осень, в сентябре, стали просто нестерпимыми. Я помню, как неприятно поразило меня лицо отца, когда он думал, что мать не смотрит на него. Он выглядел озабоченным и угрюмым, а однажды, проходя по холлу, я услышал из-за полуоткрытой двери слова отца:
— Ну, ну, Мери! Ведь он всего-навсего едет в школу!..
Утром в день отъезда меня послали прощаться со всеми домочадцами — с Патриком, с Чарли и Джо, работавшими в саду, с двумя итальянцами-поденщиками и, наконец, с мистером и миссис Роленд, которые проживали в домике у ворот. Уже в течение некоторого времени я чувствовал, что все они стали относиться ко мне как-то иначе, чем прежде, и испытывал смущение, когда люди, раньше чем подать мне руку, тщательно вытирали ее. Я почувствовал себя неловко даже с Бобом Ролендом, сыном дворника, мальчишкой, примерно одного возраста со мной.