— Не сходить ли мне и не позвать ли к тебе кормилицу из евреянок, чтобы она вскормила тебе младенца?
Облачко пробежало по лицу прекрасной. Быть может, она что-то и поняла.
«Не из простых эта женщина, и многое доступно её разуму. Но не может быть, не может быть, чтоб не была она добра».
Рука женщины опустилась на плечо Мариам.
— Будь по-твоему, — сказала она. Найди мне кормилицу, а я дам ей плату.
Ормус ненавидел низкие стены гробниц. Не любил и высокие стены храмов. Он вообще не терпел ограниченной линии горизонта. В день, когда решил уйти, он ушел.
— Вернись туда, откуда ты пришел, малый, — сказал он ошеломленному Иосии. Спасибо за свитки, и за серебренники тоже. Отныне дороги наши расходятся.
— Но разве господин мой знает пути, и законы, и людей по той дороге, что приведёт его в Иерусалим? Долог путь до моей страны, и велики опасности. Я знаю, как следует идти….
— Что можешь знать ты о моей дороге? Глупец укорачивает дни, удлиняя дорогу. Я пойду один, как всегда.
Он швырнул, не считая, горсть денег из тех, что передал ему Иосия. И долго ошеломлённый Иосия смотрел вслед жрецу, нёсшему свой нехитрый скарб на спине. Удалявшемуся в сторону пустыни…
Он нашёл эту пустыню странной, но прекрасной. Большая часть её состояла отнюдь не из песка. Это было нагромождение скал. Местами даже не скал, а гор. Цепи гор, безжизненных, каменистых. Но при этом проникнутых удивительной красотой. Его, привычного к величию храмов, в этой пустыне восхитило бесконечное разнообразие Божьего замысла и строительного дара. Вот гряда белых, ослепительно белых скал. Над нею — почти тех же очертаний гряда каменисто-жёлтых. В их толще, ближе к вершине, изломанной линией, на одной примерно высоте — багровые полосы, идущие горизонтально. Рядом — скалы нежно-розового оттенка. На заре и на закате все эти цепи приобретали один, именно этот, розовый, цвет. Его тёплый оттенок был цветом самой жизни, насыщенной, побеждающей. И Ормус потерялся в этих горах, не спеша выбраться.
28. В скалистом безмолвии
Сыночек мой, спасённый Господом! Как уберечь мне тебя от худшего в жизни твоей, от истинной погибели? В доме фараона — соблазны, а значит, и грех. Золотом крыты чертоги дворца, и блеском белых камней, и великолепием одежд фараона и его подданных увлекает он тебя, я-то знаю. Как отвратить тебя от всего того, что ласкает взор, опьяняет, превозносит твою долю, а душу — губит?
Я расскажу тебе о Боге живом, о единственном в мире Боге. Всё, что не временно в этом мире, как мы с тобой, сын, всё, что убежит от тления — это Он. Желтый песок пустыни, быть может, это глаза Его? Скалистые горы там, вдали — Его волосы, а небо, простёртое над головой — Его душа… Мы не знаем, где Он и каков на самом деле, нам не дано этого понять. Но всё, что нетленно, и сохранится вечно, это — Он. Он вездесущ, Моше, он повсюду. Он есть в тебе и во мне, в каждом существе живет его частица. Он велик, мой мальчик, и грозен. Не может быть человек перед Лицем Его — и уцелеть, уберечься от смерти. Но, если Он захочет, то явит кротость свою. В лазоревых волнах моря, в горах ли, в пустыне, там, где Он этого захочет — настигнет человека. Помилует ли? Убьет ли? То от тебя зависит, сынок. Ходи под Ним без греха, так, как Он того хочет. И возвеличит тебя Господь, сделает первым среди своих слуг. Что пред этим дары фараона? Прах — фараон, и дочь его, и всё их богатство, и власть их, временная, ничтожная. Слушай душу свою, Моше. Слушай свою мать, она не обманет…
Ормус затерялся в этих пустынных горах. Он упивался разноцветьем скал, чистотой небывалых их красок. Тропинки между возносящимися к небу кручами. Изломы скал, каждый — неповторим. Кучи осыпающихся камней. Разнообразие жёлтого цвета. Почти белый, едва отдающий желтизной. Рыжий, огненно-рыжий. Почти коричневый. Розовато-жёлтый. И всё это — под голубым, местами синим, бездонным небом. Редкое облако на нём являет миру своё понимание цвета. Звёзды, нависая над головой, ночами светят жёлтым и синим…
Ормус был опьянён. Он был очарован. Он поднимался на скалы — просто так, уходя в сторону от намеченного пути. Становился ближе к небу и звёздам. Потом спускался вниз и мерил шагами тропинки меж валунов. Подолгу рассматривал какой-нибудь камешек. Блестящие включения в толще камня. Иногда — образующие множество окружностей, одна в другой. Иногда в сердце разбитого камня были треугольники. Многоугольники. Попадались цельные камни. Но ни одного, что был бы повторением другого…
От кормилицы возвращался Мозе довольно поздно. Он ввёл это в обычай — раз в неделю, порой два, навещать своих родных в убогом домишке. Кормилица не захотела сделать своё существование более сносным, она противилась его желанию помочь семье со страстью, бывшей чем-то большим, нежели просто упрямство.
— Моше, сыночек, — говорила она в ответ на его уговоры, — я знаю своё место. Он — здесь, среди моего обреченного народа. Даже мои соседи-египтяне здесь бедны и убоги, как я сама. В сердце бедняка поселяется Господь, Он — его надежда. У богатого другая надежда, это — его деньги. Что мне фараоновы чертоги, если здесь, в нашем селении, Бога больше? Выбери, Моше, Бога, и жить будет легче.
Он знал, что Бог обитает здесь, в этих развалинах, но дорога к нему даже для усыновлённого внука фараона закрыта. «Силы за троном» не позволят ему уронить своё лицо. Уронив, он лишится не власти — к ней его не допустят во всех случаях, но самой жизни. Слишком много глаз наблюдает за ним, слишком много ушей прислушивается к тому, что он скажет, и, в конце концов, все они следят за тем, что он сделает. Он не склонялся к тому, чтобы стать жрецом, несмотря на требования фараона. Он просил отсрочки, и чего-то неясного, туманного ждал. Вызывая крайнее неудовольствие дочери фараона, названной матери своей, раз в неделю или два посещал бывшую кормилицу — еврейку.
В этот раз возвращался он довольно поздно. Возле одного из домов заметил городских стражников. Их было трое.
«Ховав, гончар, — пронеслась мысль у Мозе. — Он такой спокойный, молчаливый. Всегда за работой. Прокормить надо многих: мать, жену, Дину, когда-то очень красивую, теперь усталую, состарившуюся в хлопотах, мать четверых детей, из которых трое мальчиков». Стражники вошли в дом.
«А когда-то сам был мальчиком, — вспоминал Мозе. Тогда Ховав был весел и криклив, и чаще улыбался. Вместе росли, пока меня не сочли нужным забрать к фараону. Хорошее было время. Радостное. Однако, что понадобилось в доме у Ховава стражникам?».
Он поближе подошёл к порогу. Все остальные дома в округе казались вымершими. Ни звуков, ни отблесков света. А ведь вечереет, и обычно в это время уже зажигают светильники.
«Чего они боятся? В чем могут быть повинны рабы, знающие одно — работу? Что ищут стражники в домах, где единственное сокровище — вечно голодные, шумные дети…».
А дети действительно шумные. И Дина под стать им, орет и воет. Кажется, ещё один голос, женский. Мать?
— Оставьте, оставьте его мне! Оставьте мне сына… Ховав, что делать мне с детьми твоими, стара я, чтобы растить твоих мальчиков, и нет у меня помощи ниоткуда. Оставьте мне сына, убийцы!
— Муж мой! — рвется высокий голос Дины. Не говорила ли я тебе — думай о нас, о наших детях… Господу дела нет до нас, и мы умрём с голоду, несчастный, когда тебя убьют.
Двое стражников оставались в доме, удерживая плачущую, рвущуюся к отцу, мужу и сыну семью. Третий вытолкнул Ховава наружу. Не удержав равновесия, гончар растянулся на земле, прямо у ног Мозе.
— Вставай, падаль! — голос стражника суров. — Где он, твой Бог, теперь, почему не спешит на помощь? Вставай!
Гончар, который, упав на землю, по-видимому, расшибся, не может одняться сразу. Он оглушен и растерян. Мельком замечает Мозе страдальческий взгляд, руку в крови.