Ормус не дал себе труда выяснить, как женщину зовут. Какая разница, всего лишь женщина, к тому же рабыня. Он называл её «Альма». Как собака или кошка, она за этот небольшой промежуток времени успела привыкнуть к своему прозвищу, и откликалась на него.
— Альма, я не голоден. Приготовь воду помыться, и чистую одежду. Я пойду работать, поем после. Пусть всё будет готово к моему выходу.
Она согласно кивнула головой, и попятилась от него, увидев подол в крови, а потом и странную его ношу. Но не этой ноши она испугалась. Дитя природы, нубийка немало видела крови в своей дикой стране, в глубине Африки. Ей гораздо страшнее было то, что сама она принадлежала человеку, явно бывшему колдуном. Страх перед племенным колдуном, чья жестокость и изуверство часто превышали жестокость природы, был у неё в крови. Он был властен над жизнью и смертью людей, он имел связи с потусторонним миром. Её терзал первобытный человеческий страх перед силами природы, колдун умел управлять ими, и значит — был их частью. И вот это мистическое начало в Ормусе, которое женщина с её интуицией не могла не почувствовать, страшило до потемнения в глазах. Вид отрезанной головы при всей её привычке к кровавым сценам и жестокости всё же не мог обрадовать, и несчастную женщину словно ветром сдуло.
Ормус же поднялся в свою тайную комнату, куда Альма им не допускалась, да и не рвалась сама. Стол, стоящий в центре этого небольшого помещения под крышей дома, освещался благодаря круглому отверстию в потолке значительных размеров. В общем, это было нечто вроде мансарды наших времен, с наполовину отсутствующей крышей. То ли не успели достроить, то ли передумали строить вовсе, но Ормусу такая незаконченность пришлось по душе. Благодаря этому он получил дополнительное освещение своего стола для опытов, и сейчас в неярком свете занимающегося утра жрец мог начинать работу, не пользуясь факелами или лампионами. Он поместил голову на каменный стол, по краям которого были укреплены желоба для стока крови, укрепил её им же придуманными зажимами. Распил прошёлся по теменным костям, кости черепа оказались довольно толстыми, и Ормус недовольно ворчал, сопя и потея. Надо было постараться не повредить мозг, поэтому Ормус пилил по срединной линии, потом по бокам, забегая с каждой стороны стола. Благодаря дополнительным насечкам по краям распила, идущим через височные кости с обеих сторон, жрец через некоторое время всё же получил возможность, применив некоторое чувствительное физическое усилие, вскрыть черепную коробку. Доступ к мозгу был обеспечен, и Ормус занялся тем, что приносило ему истинное наслаждение — работой исследователя, изучающего великие тайны природы.
О, это сочетание серого и белого цветов, полостей и плотной ткани, эта бабочка на срезе полости — что это, зачем? Для чего всё это разнообразие замыслов, к чему, как работает? Почему даже лёгкое повреждение в этой области тела может вести к смерти, потере памяти и сообразительности, распаду личности, как же это устроено Богом? Вразуми, Атон, я хочу понять твои пути, твои задачи и цели, ведь я — часть твоего замысла и достоин этой чести…
Прошло немало времени, прежде чем он закончил работу. Было светло, солнце благословляло его труд, ласково проливая лучи на каменный стол. А на его поверхности красовались срезы, приготовленные и тщательно изученные Ормусом, кости черепа, сгустки крови — страшная, малопривлекательная масса того, что вчера ещё думало, мечтало, в чём-то сомневалось. Того, что теперь вовсе перестало быть.
Вид задумчивого, погруженного в свои размышления жреца, вытирающего по рассеянности руки о хитон с кроваво-красным подолом, поверг Альму в состояние полуобморока, и если бы она только могла, то побелела бы, как снег. Но ей это было не дано, видимо, поэтому Ормус её состояния не заметил. Он без малейшего стеснения сбросил хитон на пол, и стал обливаться над тазом принесённой ею слегка теплой водой, а она поливала его из ковша, не переставая вздрагивать и стараясь не прикасаться к нему, поскольку каждое прикосновение было ей неприятно до боли, до ужаса, до тошноты. Облачившись в чистый хитон, поданный Альмой, он с удовольствием позавтракал. Стряпня Альмы была незатейлива, но поел он сытно и вдоволь.
Альму он не отпустил, хотя она ждала этого. Он проводил время в размышлениях, пока она убиралась.
Ему не нравилось то, что с ним случилось вчера вечером. Нет, конечно, он не испугался. Во-первых, он чего-то подобного ждал. Подспудно, без особого напряжения, даже слегка расслаблено, но ждал. Во-вторых, многие чувства умерли в нем давно… Там, в лабиринтах могильников, рядом с высохшими мумиями, от которых и смерть-то давно ушла, там, где страх когда-то давно въелся в его плоть и стал им самим. Он корил себя теперь за свою неосторожность, как любящая мать иногда отчитывает единственного ребенка за очередную шалость. Он ведь был один в этом мире, та, которую он так любил, осталась далеко, за песками Египта. И только он сам мог себя жалеть, а иногда немного ругать за проявленную неосторожность. Как сейчас. За то, что первый шаг не был его, Ормуса, шагом. Он давно должен был сам заняться Хананом, единственным повелителем той земли, где волей Атона Ормус оказался. Жрец мстительно улыбнулся, в предвкушении очередной игры с судьбой.
Потом, схватив Альму за руку, когда проходила мимо, остановил её порыв к бегству и грубо поставил на колени. Заголил подол платья и, не заботясь о её чувствах или желаниях, пристроился к ней сзади. Её голова, прижатая к полу его властной рукой, довольно мощные плечи, крупные мясистые бёдра, между которыми он с удовольствием всаживал член, — всё это возбуждало его… А ещё больше возбуждал его тот ужас, который он чувствовал. Её ужас перед ним, её страх и нежелание с ним совокупляться, её отвращение, — всё это он ощущал прекрасно, и испытывал от этого особое, ни с чем не сравнимое удовольствие. Наступал, вернее, уже наступил тот миг, когда Ормус стал питаться чужим страхом. Собственный страх стал частью его натуры настолько, что не всегда жрец понимал, где он, и где то отвратительное существо, с которым он познакомился в склепах. Это существо, ранее ненавидимое им, стало им самим, Ормусом, и иногда он с недоумением рассматривал свои руки — обычные человеческие руки без когтей и с суставами. А ему виделись руки-когти, плывущие в воздухе сами по себе. Теперь нужен был чужой страх для поддержания душевного равновесия. Он питался этим страхом, и с удовольствием взращивал его в чужих душах.
31. Кифа
Ему было тридцать, когда он присоединился к Учителю. Нет, не сам по себе, не по своей воле, конечно, это было бы на него не похоже. В самом деле, у него жена, трое детей. Он живет с отцом, который по старости работать не может, но, по милости Божьей, хотя бы не мешает жить. А также с вечно больной и недовольной тёщей. Всю эту ораву надо хотя бы прокормить. А море — оно сегодня друг, завтра — злейший враг. Сегодня одарит уловом и разбудит надежды, а завтра не то что улова — погоды не дождёшься. Неделями сидишь на берегу, с ненавистью вглядываясь в горизонт, до тошноты и боли сердечной изучая волны. Симон не любил море, хоть и жил его дарами. На что ему эта толща воды, если бы не рыба. Он просто терпел и приноравливался. По сути своей он был крестьянским сыном, и в его крови терпение, умение приспособиться были немаловажными составляющими. Да, собственно говоря, что бы он ещё мог делать? В Синедрион его не звали, ни умом, ни родом не вышел. А уж внешностью и вовсе — приземист, округл, горбонос…
Андрей, брат, он хоть и старше, но ждать от него помощи не приходится. Он — человек увлекающийся, деятельный, но немного не от мира сего. Когда-то любимый ученик в синагогальной школе, он и теперь постоянный участник религиозных диспутов, его знают и ждут в синагогах. Рыбак он по прозванию, а в море выходит редко и без удовольствия. То есть рыбу ловить не любит, а посидеть в лодке, встретить восход, порассуждать о красках неба, о природе волн — это пожалуйста. Только нужен ли такой помощник ему, Симону?! Он уважает брата, признаёт его ум и превосходство над собой. Но вот денег этот ум не приносит, а ему, Симону, нужны деньги, тем более, что брат тоже живет в их общем доме, но земное его мало волнует. Обо всём приходится заботиться Симону. Правда, последний год Андрей увлекся учением некоего пустынника, Иоанна. Жил бог знает где, ел невесть что, несколько раз в день занимался омовениями — очищался. Симон не возражал: лишь бы его не трогали. И места в доме больше, и трат меньше. И не так беспокойно, как при брате, который вечно чем-то увлечён, и вечно норовит увлечь его, Симона, и беспрестанно говорит, убеждает, упрекает, тащит куда-то. Когда Андрей в доме, спокойствия, размеренной жизни не жди, одни неприятности.