Ормус ещё не вошел в камеру, но уже знал, что увидит. Два стража погребальной камеры сидели по сторонам от входа — старый и молодой, и пятна разлившейся когда-то крови обезобразили известняк пола. Второй грабитель, оставшись один, выбрал ту же смерть…
Невероятно, но прочувствовав эту драму, поняв и увидев её внутренним зрением, Ормус затем сумел отбросить всё в сторону и успокоиться. Не было угрызений совести, сожалений. Каждый из участников этой жизненной игры имел свою цель и делал свою работу. Ормус тогда был стражем Долины, и исполнял свой долг. Погибшие грабители сделали то, что считали нужным. Не Ормус наказал их за это — то была воля Бога. И всё случившееся было проникнуто странной, завораживающей красотой. Это была игра Жизни и Смерти, и разыграна она была достойно. К этому периоду жизни Ормуса он и Страх уже были совсем другими. Ормус перестал бояться чужой боли. Чужой страх, чужая боль ещё не приносили ему радости, но уже помогали примириться с собственными. Он словно возвышался сам, видя чужие страдания.
Войдя в камеру, он не стал смотреть на останки грабителей, не отвлекался на драгоценности и предметы обихода. Его не интересовал саркофаг с усопшим. Он по наитию сразу высветил факелом то, за чем пришел. Она стояла в дальнем углу, устремив взор на изголовье саркофага. Статуя обнаженной Хатшепсут стояла здесь, в погребальной камере, полтора тысячелетия, и ждала его, Ормуса, прихода. Эта мысль пьянила его. Не тратя драгоценного времени, он бросился к ней, взял её на руки и вынес из камеры. Поднять фигурку с помощью дополнительного мотка веревки, которым он запасся предварительно, было нетрудно. Было бы ещё легче, если бы он не осторожничал, он ведь почти не дышал, пока поднимал её со дна шахты.
Он донёс её до комнаты погребальных ритуалов. Деревянная статуя Сенемута полетела на пол, а на постамент он поместил отлитую из серебра в половину роста статую женщины-фараона. Несомненно, это была она, черты её лица выдавали в ней принадлежность к роду фараонов — потомков Яхмоса[142]. Три поколения его потомков имели характерные черты лица, столь отличавшие их от предшественников и последующих династий фараонов. Это было напоминание о дикой азиатской крови, принесённой племенами гиксосов[143]. Это они когда-то впервые пронеслись по земле Египта с боевыми колесницами, запряжёнными неведомыми до той поры египтянам лошадьми — верными, благородными животными.
Только любовник мог увидеть женщину такой. Это для него она распустила свои роскошные волосы по плечам, а потом подняла руки вверх в извечном жесте всех женщин, чтобы собрать их на затылке. Благодаря этому, вся её фигурка как бы вытянулась вверх, поднялись и слегка заострились её полные груди, и Ормус нашел их форму совершенной. Округлое лицо её не было, быть может, очень красивым. Но оно было очень живым, напоённым энергией. Нос с небольшой горбинкой. Чувственные полные губы. Удивлял разрез глаз, он был не совсем обычен для египетских женщин. Последним была присуща скорее миндалевидная форма, Хатшепсут же смотрела на мир широко распахнутыми, слегка выпуклыми глазами. Казалось, женщина удивляется чему-то. Может, тому, что её увидели такой — нагой, а не прикрытой мужской одеждой, которую ей приходилось носить, без надоевшей накладной бороды, без атрибутов власти.
Хатшепсут не была ни полной, ни слишком худой. Слегка широки, пожалуй, были таз и бедра, но это не нарушало гармонии. Скорей наоборот, именно эти округлые линии радовали глаз мужчины, тем более что ноги её были стройны, без отложений жира по внутренней поверхности в области коленок, что часто делает женщин колченогими. Пожалуй, все нужные пропорции были соблюдены: это были вовсе не мускулистые и худые ноги юноши, мальчика, а женские ножки с их прелестной полнотой в области бедра. Жрец Амона не удержался от святотатственного прикосновения к статуе сзади, женщина на постаменте была круглозадой, и это также волновало мужчину в нём.
Мало что в любви поддается описанию, а тем более — объяснению. Кто знает, что руководило Ормусом в его последующих действиях? Полтора тысячелетия назад эту женщину, что теперь, отлитая в серебре, стояла на пьедестале, любил некий мужчина. Этот мужчина был её первой и единственной любовью, она отдалась ему однажды, а потом множество раз он познавал её, и они сливались в объятьях, даря друг другу радость; рассвет заставал их спящими вдвоём на её царском ложе. Потом он умер, и в этом была и её вина. Но даже в смерти они не расставались, и она сошла с ним в мрачное царство Осириса. Тот, кто любил её так пылко, пожелал оставить её рядом со своим угасшим телом, либо она решила оставить ему частицу себя, пусть так, в серебре, но рядом. Теперь уже было невозможно установить, чьё это было желание. Что за дело до этого Ормусу, раз нет их обоих, и их любовь, о которой знают лишь немногие, тоже давно угасла? Но Ормус страдал, и страдал по-настоящему. Эта женщина должна была принадлежать лишь ему, и только ему, он мучился оттого, что ощущал эти незримые, но крепко связавшие их нити.
И он совершил уже не первое сегодня святотатство. Он опустил статую Сенемута в шахту, спустился вниз и поставил статую любовника, к которой испытывал смутное, но неприятное чувство, в погребальную камеру. Наглухо закрыл камеру плитой. И в каком-то лихорадочном бреду, работая, как одержимый, не разгибаясь, много часов подряд таскал песок из комнаты ритуальных подношений в шахту, засыпая её, закрывая, отсекая женщину, что стояла в комнате, от её любовника. Только опустив плиту на отверстие шахты и позаботившись о том, чтобы она точно легла в пазы, словно Сенемут мог бы открыть шахту изнутри, он почувствовал некоторое облегчение.
Он уже возвращался к Хатшепсут, когда погас, шипя, факел. Но основная часть работы была сделана, и он мог разжечь новый, оставленный в комнате, чтобы подарить себе ещё несколько мгновений или часов, — кто знает, — созерцания. Однако, к удивлению его, в комнату проникал свет, в небольшом количестве, но проникал. В прошлый раз он просто проспал это явление. А сейчас явственно увидел лучи, исходящие из маленького оконца. Такие оконца часто устраивались в основании пирамид — чтобы свет иногда радовал души усопших. Пусть света было немного, но он был, и Ормусу его вполне хватало.
Он долго стоял, охваченный восторгом своей находки, лаская взором каждый изгиб её тела. То, что он испытывал к Хатшепсут, люди назвали бы любовью. Но сам Ормус не знал этого. Слово «любовь» ещё не наполнилось для него тем живым, теплым, ласковым содержанием, которое придают ему познавшие это чувство. Быть может, потому он и объяснял его чем угодно, только не любовью, чуждым понятием. Он испытывал ощущения, которые были сродни религиозному экстазу, наступавшему, как он знал по собственному опыту, во время тайных мистерий, доступных столь немногим, когда исключительность происходящего приподнимала тебя над действительностью. Подобное происходило с ним и сейчас, и он преклонялся перед найденной им женщиной, той, что позвала его из глубины веков, как перед Богом. Если бы ему сказали, что столь пронзительное чувство преклонения, доходящее до обожествления тех, кого любишь, иногда овладевает людьми в их обычной, земной жизни, он бы в это всё равно не поверил. Правда, не он один. Слепых и убогих на земле больше, чем принято думать…
Но судьба не была столь уж строга к Ормусу. Она подарила ему ещё одно чудо в этот исполненный событиями день. Поднимающееся над горизонтом солнце скользнуло в оконце. Нежно-розовые его лучи заскользили по выточенным, стройным ножкам, легли на бедра. Приласкали нежный треугольник волос, пробежали по сильному округлому животу. Оживили чаши грудей, подчеркнув соски. И пропали. Но в это мгновение, как показалось Ормусу, сам Атон вдохнул в статую жизнь. А ему, Ормусу, оставил мечту о возможной встрече.
25. Хатшепсут
Бросок через пустыню был для него достаточно серьёзным испытанием. Он не любил пустыню и мало её знал. От первого путешествия с Херихором к Фивам остались самые тягостные воспоминания. Ведь тогда его разлучили с родными и близкими людьми, и ничего хорошего не было уже в этом. А дневная палящая жара того путешествия, усталость и изнеможение вкупе с жаждой, когда гортань перехватывает судорога, глаза заливает ослепительный свет! Потом вечерний холод, свирепые ночные ветры… Какой контраст со всем тем, что он знал и любил, а ведь он был ещё ребенком, и сердце его разрывалось от боли прощания. Непонятно, как он выжил тогда. Но ведь выжил, и теперь возвращался — взрослым и очень сильным человеком, защищённым знанием, с вышколенным ко всему привычным телом. Он не боялся, но был насторожён.