Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Рвущееся из рук, дёргающееся тело повалили на землю, уложив на перекладину. Прижали руки к перекладине, а ноги — к столбу. Легионер нащупал углубление на запястье, один стремительный удар, и огромный железный гвоздь, легко пронзив плоть, вошёл в древесину. Хлынувшая кровь перепачкала палачей, но не отвратила их от страшного дела. Несколько ударов — и гвоздь прочно сел в перекладине. Осуждённый не кричит, он воет от боли. Забыв о прижимаемой к столбу спине, пытается вырваться, уйти от этого нового источника терзаний. Тщётны все попытки. Палач уже перешёл на другую сторону. И всё повторяется…

Неужели это не конец? Неужели не оставят в покое измученную, истерзанную плоть? Разве недостаточно той боли, что ему уже причинили? Крупные капли пота стекают по лицу страдальца. Дрожь пронзает каждую мышцу тела. Но и они, и он знают — это только начало. У них ещё много в запасе того, что наполнит души ужасом и смертной тоской, а его — не стихающей, сумасшедшей болью, заставит умолять о смерти.

— Господи, сжалься! Господи, помоги! — он продавливает эту молитву сквозь шипящее, надорванное горло. Сил кричать уже нет. Каждое лишнее движение — новая вспышка боли. Он больше не сопротивляется.

Ноги ему скрестили, заставив согнуть в коленях. Вытянув вниз стопы, проткнули подъём каждой длинным гвоздём. Он не кричал, сил хватало лишь на стоны. Эти стоны, кажется, растопили бы вечные льды. Но только не сердца зверей, заросшие шерстью, а таковы были те, кто казнил. Других на эту кровавую оргию не звали.

Итак, это было только начало конца.

Палачи уже держат в руках вилы. Furcilla облегчит им труд. Она поможет поднять перекладину с пригвождённым к ней человеком на столб. Руки не разорвутся от тяжести тела, подвешенного на гвоздях. К середине столба прибит колок. Это седалище пройдёт между ногами осуждённого, и он повиснет на кресте, полусидя на нём. Всё отлично продумано…

— Парни, ну-ка, навались подружней! — кентурион всё ещё торопится. — Двое ждут своей очереди, пора бы уже им повиснуть всем троим.

Он улыбается. Никто не скажет, что кентурион плохо знает своё дело. Он — мастер, и это известно всем.

И вот он поднят, первый осуждённый. С этой минуты ему дано осознать, что всё предшествующее было, в сущности, лишь подготовкой к пытке. Лишь теперь жертва распята. Распята на кресте, распята болью…

Тело осужденного медленно оседает, перемещая вес на гвозди в руках. Огненная боль пронзает пальцы, руки, разрывается в мозгу. Гвозди в запястьях давят на нервы. Одним быстрым движением вопящее существо пытается подняться вверх, чтобы унять пульсирующую боль, и переносит свой вес на пронзённые ноги. И новый приступ обжигающей боли пронзает тело. Вой смолк. Боль не оставляет сил на крики… Частое, громкое дыхание, прерываемое стоном, кровавый пот, стекающий по лицу. Молчание безысходной, ошеломляющей муки.

Руки, подтянутые кверху, ослабевают. Мышцы сковываются жестокими судорогами. Каждая из этих пронзающих тело судорог усиливает пульсирующую боль в руках и ногах. Потом судороги утихают.

Трудно, почти невозможно дышать. Можно вдохнуть воздух, но невозможно выдохнуть. Время от времени ценой невероятных усилий удаётся подтянуться выше. В одно такое мгновение он выдыхает:

— Боже мой, Боже мой! Для чего Ты меня оставил?

О, ему есть что сказать. Он мог бы сказать, если бы не эта боль в руках и ногах. Если бы набрать немного живительного воздуха. Если бы не исполосованная спина, трущаяся при движении вверх-вниз по грубому кресту. Если бы не меркло сознание, благодетельно гасящее разум…

Сдавленное сердце тяжёлыми толчками посылает телу густую медленную кровь. Истерзанные лёгкие пытаются ухватить глоток воздуха. Сколько же времени длится этот ужас? Он не знает. Но намного, намного больше, чем вся его предшествующая жизнь. Вся жизнь до этого — одно лёгкое дуновение. Пустяк. Эти три отвратительно, безмерно долгих часа — немыслимо долгая дорога. Вся жизнь, и больше, длиннее жизни.

— Жажду, — сказал он неповоротливым, большим, высохшим языком, когда пришёл в себя в очередной раз после приступа судорог.

Небо потемнело, солнце окончательно покинуло небосвод. Хамсин сжигал землю. Все задыхались, втягивая в ноздри горячий воздух пустыни. В хамсин часто умирали птицы и звери. Что из того, что теперь на ц’лабе умирал человек? Каждую минуту кто-нибудь и что-нибудь умирает. В конце концов, к этому привыкаешь…

Равнодушный воин подал ему губку, смоченную уксусом. Поска должна была взбодрить казнимого. Но этого не случилось. Вдохнув в последний раз запаха вина, страдалец опустил голову на грудь. Сказал одно только слово:

— Совершилось…

Смертный холод объял его тело. Закончилась жизнь человеческая.

79. Отъезд Марии

О, Кесария Приморская, Caesarea Maritima, город белоснежный, великолепный, величественный! Я, Мирйам из Магдалы, стою на самом твоём берегу, на пирсе, в ожидании разрешения взойти на корабль, который увезёт меня навеки из дома, от близких, от родимой земли…

Слёзы застилают мои глаза, и сквозь эти слёзы я всё же пытаюсь разглядеть тебя, город моей беды, оставить тебя в памяти как последнее видение родины. Я знаю, что моя нога не ступит никогда больше на эту землю, где я была так невероятно счастлива и так безмерно несчастна, и я тороплюсь, тороплюсь запомнить, запечатлеть, вобрать всё, что есть ты, Кесария — такая прекрасная и такая печальная. О, что мне до твоей красоты, если я вижу тебя сквозь слёзы!

В нескольких шагах от пирса — холм. Удивительно и достойно восхищения, что он полый внутри. В скалистом грунте холма вырублены сводчатые галереи, здесь стоят торговые корабли, надёжно укрытые от бурь и нападений, возможных в открытом море. А оно плещется у самого подножия Храма, стоящего на холме. Вверх ведёт широкая мраморная лестница от пирса, и там, наверху, высится сам Храм — олицетворение власти цезарей здесь, на нашей земле. Белые алебастровые плиты, в которых блестят на солнце кусочки слюды, ослепляя глаза, покрывают стены. Колонны поражают высотой и мощью. Я знаю, там, в Храме, две статуи: одна изображает Рим, вторая — самого Цезаря. Говорят, обе статуи просто дышат величием. Только что мне, бедной, раздавленной этим величием женщине, до него? Я оборачиваюсь к морю, и вижу десятки кораблей у причалов порта, и плещущиеся на ветру паруса. Они — тоже белого цвета, в насмешку надо мной, наверное. И картина моря за ними — величественна и прекрасна. А в сердце моём, и теперь уже навеки, поселилась чернота ночи. Я хотела бы умереть здесь, о Кесария, на самом твоём берегу, у причала. Прилечь на ступеньках лестницы, ведущей к Храму, и тихо уйти из жизни под дуновение лёгкого ветра с моря, под плеск соленой воды и под крики чаек. Но дитя, что я ношу под сердцем, толкает меня, ворочаясь там, в глубине моего тела, бьет меня ножкой. Оно призывает меня к жизни. Сердце моё исполнено горя, а эта новая жизнь во мне стремится наружу, хочет вырваться, расти, укрепляться, чтобы потом, в свою очередь, хлебнуть полной мерой счастья, и ещё более полной — несчастья… Зачем? Разве я знаю ответы на все твои загадки, Великая Мать?

Поначалу у меня не было слёз, и их появление — почти гимн жизни, именно жизни, а не смерти, которую я призываю. То отчаяние, которое обрушилось на меня в ночь нашего прощания, и не покидало все последующие дни, можно ли описать словами? Та, которая ждёт меня за порогом жизни, я знаю, никак не будет страшнее. Когда однажды умрёшь под гнётом невыразимого горя, а потом, вопреки свому желанию, воскреснешь, со смертью у тебя возникают новые, почти дружеские отношения. Понимаешь, что вслед за нею придут покой и отдохновение. Смерть не знает той боли, что может дать жизнь.

Я помню, что известие о поимке Иисуса принёс нам Марк. Я всё последнее время была в тревоге за мужа. Почему-то лишь в эту ночь, когда волнение должно было бы помешать моему сну, я вдруг заснула беспробудно и крепко. Теперь, когда я уже могу вспоминать и оценивать прошлое, думаю, что виноват в этом Иисус. Прощаясь, он говорил: «Спи, Мирйам, спи крепко! Отдохни, любимая, в эту ночь, не терзайся тревогой, ты устала. Что должно случиться — случится, тогда и будешь терзаться… А теперь посмотри, какой вокруг покой! Странная луна сегодня. Видишь, какое вокруг неё сияние? Словно её завернули в тёплую, мягкую ткань, а её свет упрямо пробивается, льётся наружу, и цвет лучей — сине-жёлтый. Спи, Мириам, мы сейчас ещё посидим, поговорим с тальмидами, и пойдём ночевать под этим небом. Нет, тебе не надо идти с нами. Я знаю, что ты храбрая и терпеливая, что ко всему привыкла. Но ты теперь не одна. Думай и поступай так, как оно и есть уже — за двоих…»

136
{"b":"543626","o":1}