Ормус с трудом сдвинул тяжелую каменную плиту, закрывая вход в шахту. Обреченные внизу не сразу услышали это за треском факелов и собственными криками. Впрочем, какие-то глухие крики ужаса и стоны, он, возможно, и услышал, покидая коридор. Но это было неважно. Там, за тщательно заделанным им проемом интересного для него уже ничего не было. А здесь, наверху, занималась заря. Можно было насладиться восходом не виденного им уже двое суток солнца. Хотелось бы что-то поесть. У него было много свободного времени до входа в следующую гробницу. И это было самым замечательным из всего, не считая чувства выполненного долга.
24. Любовь Ормуса
Истинная, осознанная им как действительная, встреча Ормуса с Хатшепсут[139] произошла года через три, уже во время служения его Амону в Фивах. Три года назад он видел ее, но почти не заметил… Здесь, в Фивах, не заметить ее было невозможно. Как можно было пройти мимо её царственного имени, утверждавшего: «Лучшая из женщин»? Как, будучи египтянином, не преклониться перед единственной женщиной, ставшей фараоном, и каким фараоном, первой и неповторимой в неизмеримо древней, уставшей не от столетий — от тысячелетий стране. Как не удивляться мужеству той, что была всего лишь слабой женщиной? Он удивлялся, как все, он восхищался — но не как все, а куда больше, ибо вскоре, принадлежа к жреческой касте, узнал то, что знали лишь избранные.
Однажды имя любовника «Его Высочества Хатшепсут», её придворного зодчего, построившего для царицы погребальный храм и убитого по её приказу за разглашение их общей тайны, бросилось ему в глаза с листа древнего папируса. Сенемут[140], вот как звали её возлюбленного! И земля закачалась под ногами Ормуса. Память услужливо нарисовала стены комнаты подношений, и имя Сенемут, и напомнила о положении высокого чиновника, зодчего, и смерть, не в последнюю очередь связанную с какой-то любовью… На руках у зодчего знакомый Ормусу храм Хатшепсут, вернее, его маленькая, но точная копия. А со стены со спокойной улыбкой, уверенно смотрел на Ормуса Бог. Имхотеп[141], божественный покровитель зодчих, ученых, писцов, врачей. В руках у него был развернутый папирусный свиток.
В то время, пользуясь благоволением верховного жреца, он уже обладал определенной свободой передвижения. Переправиться на западный берег Нила, в царство Осириса, знакомое ему с детства, не стоило большого труда. Ормус заторопился. Он и сам не знал точно, что ему надо увидеть в гробнице, но был уверен — необходимо вернуться. Это был неодолимый зов, любая задержка вызывала у жреца чувство почти физической боли. Молотом ударяла в голову мысль — скорее, скорее! Она призывала его, женщина-фараон, его царица, его Хатшепсут!
Он не видел дороги, он не помнил встречные лица, он и сам не знал, как добрался до знакомой пирамиды-обелиска. Впоследствии он просто не мог вспомнить ничего об этом. Но, наверное, вся необходимая осторожность была соблюдена им. Все-таки такое поведение жреца Амона было бы плохо понято окружающими, ну с какой стати, не тоской же о детстве и ранней юности проникся вдруг молодой жрец, и понёсся вскрывать одно из захоронений, охраняемых им когда-то! Не говоря уж о том, что в долине выросло новое поколение стражей, и они не дремали. Но к тому времени Ормус и Страх были уже часто едины, и думали одинаково. Он привык бояться и осторожничать, и когтистая лапа из-за темного угла теперь не всегда пугала его до смерти. Она появлялась, он чувствовал легкое удушье и запах тления, холодок медленно поднимался из области паха в грудь и там растворялся. Ормус настораживался, концентрировался, собирался, и часто бывал благодарен за предупреждение, помогавшее ему справиться с трудной задачей. Вот и сейчас именно Страх привёл его к пирамиде незамеченным.
Это случилось в ранний утренний час. То не был час грабителей, они предпочитали вечер и ночь, потому нарваться на стражей было маловероятно. В это время и те, и другие обычно с радостью устремлялись на покой. Они ведь тоже, несмотря на выбранные ими пути и странный характер их труда, всё же были людьми.
Разрушить запечатанную им же когда-то дверь не составило излишнего и тяжкого труда, хотя повозиться немного пришлось. Он вступил в коридор с тайным трепетом, с сердцебиением. Загадка позвавшей его тайны волновала. Он знал, что его ждут открытия, рвался к ним, но сейчас несколько медлил на пороге, как это бывает обычно. Отвалил камень с площадки на перекрестке коридоров. И почувствовал всей кожей ужас свершившегося здесь. Кто-то не поверил бы в это. Но Ормус уже год-полтора знал это за собой, ему не надо было верить или не верить. Это было тем тайным даром, который с мистическим ужасом открыли и развивали в нём жрецы. Сами они за годы сытой и довольной жизни теряли и веру, и способности, привыкая идти по накатанной дороге сбора подношений, отбытия ритуалов. И древние искусства мстили за это — они уходили от жрецов, утекали, словно вода с раскрытой ладони. Ормус даже не интересовался тем, как это происходит с ним. Не потому, что было совсем не интересно, просто отгадки всё равно не было, и не стоило мучиться ещё и этим, он привык.
Он слышал эти голоса, он ощущал эти стоны, он чувствовал невыразимую муку тех, кого три года назад оставил умирать в погребальной камере. Дрожь пробегала по телу, руки тряслись. И ещё до того, как он спустился вниз, используя то же нехитрое приспособление, что и грабители в прошлом, он уже знал, что случилось тогда. Почти нежно он провёл рукой по стене вблизи входа в погребальную камеру. Да, они были здесь, те небольшие вмятины, которые молодому удалось выбить в стене кубком. Пока силы не оставили его, голодного и измученного жаждой. Он спешил к жене, он знал её всего три месяца, и женщина была тяжела. Ему было что терять, он ждал сына, он мог бы выгрызть эти отверстия зубами, да только времени не хватало, слишком быстро таяли силы. Да и работать без не поступавшего в камеру воздуха было просто невозможно, они уже испытывали его нехватку, задыхаясь при нагрузке. Не столь уж он был голоден и нищ, до того, как попал сюда, и частично привела его в собственную и Сенемута гробницу жажда приключения, необходимость, часто присущая молодости — утвердиться. Доказать себе самому, что можешь многое из того, чего не могут другие.
Вот эту зарубку оставил тот, другой. Ему было тоже страшно и тяжело умирать здесь, в темноте и ужасе. Жизнь не оставила ему выхода, он должен был найти сокровища здесь или умереть. Он и его жена по воле судьбы и «добрых» людей остались без крова над головой и куска хлеба. Впереди ждала нищая и неприкаянная старость, а он и так никогда не разгибал спины, и болезни уже начинали одолевать его, и угнетало одиночество — Амон не дал им насладиться родительским счастьем, и жена его проливала слёзы всю жизнь ещё и по этой причине… Он постарался принять свой конец с достоинством, хотя был человеком, и ему было очень страшно, очень. Его хватило лишь на одну зарубку, быстро пришло понимание бесполезности этого последнего труда. Это он взял у молодого отломившуюся ручку сосуда и, не обращая внимания на последнего, метавшегося в попытках спастись, заточил её о гранит саркофага. Он сел у плиты, открывавшей выход в шахту с внутренней стороны, словно страж. Помянул жену, мысленно посылая бедняжке своё благословение. Мало во что он уже верил сейчас, оказавшись в последние минуты своего и без того не безоблачного существования в таком положении. И всё же он просил Амона перед смертью: «Ты, Господин нашего существования, зачти ей страдания, что я претерпел. Избавь её от подобного и, если можешь, пошли ей ласковую смерть, она ни в чем не повинна». После этого он спокойно вскрыл себе вены — на ногах, на левой руке. Одна из его последних мыслей понравилась Ормусу особенно. Старик умирал богатым — а разве он не этого добивался?