Им по-прежнему было трудно разговаривать друг с другом, и оба знали почему. Но Хельги неожиданно улыбнулся, отчего лицо стало ласковым и редкостно красивым.
– Муж твой возвращается, Ас-стейнн-ки… Уже сегодня обнимешь его. Знаю, не до меня… Давно хотел я посмотреть, как ты теперь живёшь, да не мог прийти без подарка. А нашёл подарок, так не ко времени…
– Да ты что же стоишь, – спохватилась Звениславка. – Сядь!
Хельги сел. И положил к себе на колени вышитую кожаную сумку.
– Подумал я, – сказал он, – что золотом тебя теперь не удивишь. Твой конунг, если захочет, с ног до головы тебя озолотит. Да ещё обидится, что Хельги Виглафссон бедняком его посчитал…
Впрочем, глаза его смеялись, что бывало нечасто. Звениславка невольно улыбнулась в ответ. Была у неё для Чурилы одна новость, которая разом погасила бы в нём любой гнев.
А Хельги продолжал:
– Надо бы мне сейчас ехать встречать конунга и моего побратима, который, говорят, тяжело ранен, если только ему ещё нужны повязки… А я вот здесь. Увидел я вчера трэля, который резал для тебя бересту, и вспомнил, как ты ещё у нас всё писала что-то да писала… Помнишь, мы грабили в Восточном море, и я ещё взял там корабль жрецов Белого Бога? У них было много… книг. Половину я выкинул, теперь жалею. Жрецы сказали, там написана тьма всяких премудростей, но я слышал только про полоумного старика, который травил детей медведями. Я давал эти книги Можжевельнику, чтобы он прочёл руны и извлек из них пользу, но руны не захотели ему подчиниться…
Хельги подошёл к Звениславе и положил сумку к её ногам:
– Вот, возьми, Ас-стейнн-ки. Может быть, ты сумеешь прочитать, что тут написано. А то прикажи вымыть эти листы и сама пиши, что пожелаешь.
Когда Чурила, перескакивая через три ступеньки, поднялся по всходу и растворил дверь, его жена и Хельги Виглафссон о чём-то весело беседовали по-урмански, и Хельги держал его, Чурилы, кольчугу за один конец, а Звениславка – за другой.
Князь молча остановился на пороге. Хельги первым заметил его, что-то быстро сказал, и Звениславка обернулась.
Ни испуга, ни смущения не было в любимых глазах… Да что там – и быть не могло. Княгиня совсем по-девчоночьи ойкнула, бросилась к нему – и повисла на шее, смеясь и плача одновременно. И сдержаться бы, отстранить её хоть ради приличия – не миловаться же при госте, да куда! Руки, не слушаясь, сами сомкнулись вокруг неё, обняли, оторвали, лёгкую, от пола, и уста без позволения потянулись поцеловать у неё на темени вышитую кику…
Хельги смотрел на них, держа в руках забытую кольчугу.
Чурила ещё загодя снял повязку со лба – не хотел пугать жену. Густые волосы прятали засохший след вражеского железа. Но чуткие княгинины пальцы мигом нашарили у него на груди, под рубахой, плотно стянутую тряпицу, и глаза испуганно округлились:
– Да ты ранен? Это даны тебя? Тебе больно?
Чурила наконец отыскал в себе силу оторвать её от себя, разжать, отвести в сторонку её руки.
– То не рана… полраны. Ты что о госте позабыла, княгиня? – и, опускаясь на лавку, обратился к Виглафссону: – Рад я тебе, Виглавич… Что редко бываешь?
Он уже успел забыть о Любиме, как забывают о грязной луже, ненароком попавшейся под ноги. Но синие глаза Хельги неистово вспыхнули.
– Не хочу часто бывать в твоём доме и не могу!
Звениславка замерла в ужасе, побелевшие пальцы зашарили у горла. Она хорошо знала их обоих.
Хельги стоял перед князем, подпирая льняной макушкой потолочные слеги, – высоченный, могучий, такой красивый… Чурила ответил неожиданно миролюбиво:
– Я, что ли, нехотя тебя обидел? Так ты, чем зло таить, лучше скажи, да и помиримся…
Хельги швырнул кольчугу на пол – она звякнула коротко и зловеще.
– Не бывать мне частым гостем в твоём доме, Торлейв Мстицлейвссон! Потому что я люблю твою жену, конунг, и любил её с того дня, как впервые услышал её голос, и ты этого не можешь понять. И я не мог бы спрятать это, даже если бы захотел! А ведь я бы ей дал не меньше, чем ты!
Может быть, он ждал, что Чурила выхватит меч. Но князь не пошевелился. Тогда Хельги засмеялся – обидно и хрипло. И шагнул за дверь…
– Звениславушка, – обернулся Чурила к жене. И увидел – та потихоньку сползала с лавки на пол, слабо теребя пальцами шейную застёжку. Чурила мигом подхватил её на руки: – Звениславушка, любая моя, да что с тобой?
Звениславка посмотрела на него виновато. Дурнота оставила её столь же внезапно, сколь накатила. Князь усадил её, спросил заботливо и беспомощно:
– Полегчало?
Кто ещё похвастается, что видел страх, неприкрытый страх на его лице. Звениславка уложила голову ему на плечо.
– А у меня радость для тебя, Чурило… угадай какая…
Вечером в Урманский конец пришла вышивальщица Любомира.
– Мне бы к Туру Годиновичу, – смущённо сказала она караульщику, встретившему её у незапертых ворот. И пояснила: – Он кику мне богатую вышить велел… Вот я и принесла.
Красивый хромой урманин по имени Эйнар, стуча костылем, повёл её к дому.
– Как он… Годинович-то? – спросила Любомира робко. Эйнар не ответил, только сумрачно махнул рукой.
Торгейр сын Гудмунда лежал на спальном месте, которое хозяин дома, Хельги, ещё при вселении отвёл ему рядом со своим. Резная скамьёвая доска, придававшая постели такой уютный вид, была снята. И Торгейра Любомира увидела сразу.
Глаза его были закрыты, а лицо казалось иссиня-белым даже в тёплом свете очага… Только клеймо на лбу, между прядями тёмных волос, было, как всегда, красно-багровым.
Собственное дыхание вдруг показалось Любомире непомерно шумным.
– Годинович…
Торгейр не отозвался, даже не пошевелился, но что-то сразу изменилось в его лице, сказав ей: он слышал.
– Я кику принесла, ты вышить велел…
Она развернула её, принесённую от посторонних глаз в платочке, и радужный бисер так и вспыхнул сотнями цветных огней. На кике скалились, извивались, сплетались два диковинных зверя.
Хельги, сидевший подле побратима, и тот повернул голову полюбоваться.
Любомира положила кику возле руки больного. Торгейр чуть приоткрыл глаза, чтобы посмотреть на любимую. И шевельнул пальцами, отодвигая убор. И прошептал:
– Это… тебе…
– Мне?
Торгейр не ответил. Любомира нерешительно взяла кику, подержала её в руках, точно не зная, что с ней делать. Потом вновь завернула её в платок.
– Пойду я…
– Мирошка, – вдруг проговорил Торгейр внятно.
Любомира остановилась. Один-единственный звал её так. Муж, Ждан-гридень.
– Пойду я, – повторила она. И увидела, как в бескровном лице раненого снова что-то неуловимо изменилось.
– Иди…
Вздохнула Любомира, с трудом отвела в сторону взгляд. Спрятала кику, переступила с ноги на ногу… и никуда не пошла. Хельги молча поднялся, уступая ей место.
Совсем поздно, уже почти ночью, в Урманский конец явился нахмуренный Лют. Он вел за руку малолетнего Ждана Ждановича, обиженно хлюпавшего носом.
– Мамку его ищем, – объяснил Лют тому же Эйнару. – Люди сказывают, к вам пошла…
Наконец весь город угомонился до утра. Уснул Урманский конец; только немногие женщины сидели над ранеными мужьями, да ещё Любомира, подперев голову рукой, всё глядела на тихо и ровно дышавшего Торгейра. Сынишка спал возле херсира, в ногах, свернувшись калачиком под меховым одеялом, благо лавка была широченная. А по лицу Любомиры бродили не то отсветы очага, не то тени раздумий – о сиротской вдовьей судьбе и о будущем, которое посулил ей этот израненный калека-урманин, такой непохожий на её удалого, весёлого, бесшабашного Ждана…
Спали на другом берегу и Верхний, и Нижний конец. Спали в Старом дворе Чурила Мстиславич и молодая княгиня. А в Новом, в просторных резных сенях, – устроенные с великим почётом Олеговы варяги.
И только в высоких хоромах боярина Вышаты, в чистой ложнице, всё не угасал в мерянском глиняном светильничке узкий огненный язычок. Сцепив за спиной руки, ходил и ходил по знакомым до сучка половицам старый боец.