Затем они проснулись, ухитрились набрать где-то две больших сумки пустых бутылок и ушли менять их на пиво или портвейн. Я знал, что Ефим по дороге затащит всех в столовую завтракать, и сказал им на прощание:
— Помните, пока вы там будете жрать, я могу отдать концы.
Выйти же с ними я был не в состоянии.
Заходила Елена, смотрела на моё зелёное лицо и дёргающиеся руки и предлагала денег, чтобы я сходил в таксопарк и купил себе водки. Я отказался. Тогда она сказала:
— Хорошо, объясни тогда, как работает эта ваша таксопарковская система, и я сама схожу туда.
Я отказался, и она ушла.
Через полчаса в комнату ворвался Башмаков и, попеременно выставляя ноги, широко и решительно, как рабочий из скульптурной группы “Рабочий и колхозница”, запрыгал по комнате с песней “Подожди-дожди-дожди!.. Мы оставим любовь позади…”. Паша был небрит, и брюки на нём были сильно помяты, но по-прежнему он светился неудержимым счастьем.
— Вставай! Пошли в пятьсот шестую. Медсестра Зоя приехала!..
Мы вошли в пятьсот шестую, там был весёлый галдёж, навстречу мне бросилась розовощёкая, черноглазая и полногрудая Зоя и своею рукою налила мне полстакана водки. Я отпил половину и поставил.
— Сволочи, — сказал я, отдышавшись и удержав внутренние судороги, — где вы все прятались ночью?
Я не знал, что в эти самые минуты по лестнице, по какой-то неведомой причине игнорируя лифт, тяжело и надсадно дыша, наверх взбирался Игорь Кобрин.
3
Сейчас, когда я добрался до этого места моих записок, какое-то жуткое чувство охватывает меня, читатель.
Кобрин вышел из своего тёплого логова и взбирается наверх и видит, возможно, перед глазами гряду высоких песчаных гор и бело-голубое небо над ними и ощущает тяжесть автомата на плече, подсумка и фляги на бёдрах — всё это обмотано тряпками, чтобы металл не лязгал о металл, чтобы враг не слышал, как к нему подбирается “шурави аскар”; и ему хочется умереть, он вспоминает свой сон, в котором видел свой труп, половину своего трупа, без таза и без ног; труп был выпотрошен, как курица, и вдруг встал и сказал что-то, и беспамятство проглотило эти слова…
Кобрин взбирается наверх и вот-вот войдёт, распознав по голосам место утренней пьянки, в комнату номер пятьсот шесть, увидит там Зою Ивановну, выпьет и через несколько минут выйдет со мной в коридор и скажет те слова, с которых мы начали своё повествование. Он скажет:
— Я хочу эту женщину.
Вот мы и набрели с вами на то самое мгновение, которое уже было предуготовлено нам заранее, и от этого непростительного подражания тайне внутреннего устройства вечности мне становится жутко.
4
Кобрин вошёл и оглядел всех.
— Круто вы нарезаете, чуваки! — сказал он обессиленным, едва слышным голосом.
Взгляд у него был странный. Все, кроме Зои, замерли на секунду, затем, с явной неохотой принимая Кобрина, зашевелились снова, я расслышал как кто-то сказал, что любимое выражение Кобрина “рубай хвосты”, а тут сам пришёл на халяву. Тогда я потребовал чистый стакан и налил в него водки.
— Будешь, Игорь? — спросил я его.
— Андрюха! Красавчик! — почти прошептал Кобрин эти бодрые слова.
Выпив, он уставился на меня.
— Ну что, продолжим?
— Нет, — сказал я.
— Продолжим? — повторил Кобрин.
— Нет, — сказал я.
— А я не верю, — сказал Кобрин. — Думаю, что продолжим.
— Андрюша, познакомь меня с твоим другом, — подсела к нам Зоя.
Кобрин долго, не отрываясь, глядел на неё, и вскоре лицо его несколько ожило, как будто внутри у него ослабла какая-то пружинка и он принял какое-то решение.
…Я в эти минуты представлял из себя нечто среднее между балансирующим над бездной канатоходцем и буридановым ослом.
С одной стороны, нельзя было не остановиться. Лиза. Выздоровление и Лиза — вот всё, о чём я думал до момента появления Кобрина.
Но, с другой стороны, как только он появился, мысль о том, что я оставляю и как бы предаю его, стала делать во мне непрекращающиеся и ни к чему не ведущие круги, похожие на движение качелей, которые раскачали так, что они летят уже по кругу, и которые каждый раз, проходя через самую высокую точку своего полета, замирают с некоторым нерешительным вздрагиванием…
Я словно бы отплывал от Кобрина, и он смотрел на меня, как на отплывающего.
Именно таким, не совсем понятным, провожающим взглядом он поглядел на меня, когда я отказался от очередных ста граммов, и тут же, тяжело ухмыляясь и щуря глубоко посаженные голубые глаза, повернул лицо к Зое Ивановне, глядя на неё неотрывно с какой-то кровавой мрачностью.
Мне, конечно, было бы на руку — подсунуть ему, попросту говоря, вместо себя Зою, а самому выскользнуть, однако смириться с подлостью подобного поступка я всё-таки не мог.
— Нет, я не буду пить, — снова повторил я через несколько минут.
— Давай выйдем, — сказал тогда Кобрин.
Мы вышли в коридор.
— Я хочу эту женщину, — сказал Кобрин, твёрдо расставляя слова.
Что ему взбрело в голову, думал я, и соображает ли он вообще хоть что-нибудь. Я не знал, как объяснить ему (да у меня и не было на это сил), что ему не следует связываться с Зоей, что это не в его стиле, что ему будет плохо от этого. Я вспомнил, как мы со Злобиным подтягивали его на верёвках к форточке, и как я, высунувшись, протянул ему в форточку руку, в которую он вцепился своей тяжёлой костистой рукой; я вспомнил это крепкое сцепление рук (какое-то мгновение дружбы, блеснувшее и тотчас же, но не бесследно, растаявшее), и мне стало нехорошо от понимания того, что я не буду помогать Кобрину.
Я рассказал ему почти всё, что знал о Зое Ивановне. (Ниже я наконец-то познакомлю с Зоей и читателя, правда, далеко не в тех же самых словах и красках…)
— Мне всё равно, — сказал Кобрин после того, как я закончил.
В этот же день он исчез.
5
Зоя Ивановна…
Зоя Ивановна бескорыстно любила русскую литературу. Причём бескорыстие её достигало тех пределов, где любовь уже начинает походить на болезненную привязанность мазохиста.
Она преподавала литературу в школе и даже имела звание заслуженной учительницы, несмотря на то, что было ей всего около тридцати лет.
Однажды, познакомившись с каким-то прибалтийским поэтом (пившим, однако, водку не хуже орехово-зуевских ткачей), Зоя Ивановна побывала в общежитии литературного института. С тех пор любовь её к литературе стала приступообразной, а вся жизнь её приобрела циклический характер, напоминавший неровный распорядок жизни Игоря Кобрина, с которым ей суждено было рано или поздно столкнуться.
Давно расставшись с прибалтом, Зоя Ивановна не смогла расстаться с литературным общежитием.
Хорошо зная, что её ожидает в общаге, она всё же снова и снова приезжала туда из далёкой Балашихи, всегда утверждая, что приехала ненадолго, на часик.
Она любила белые блузки с кружевными воротничками, красиво оттенявшие её смолянистые чёрные волосы, тугие восточные глаза и узко выщипанные брови. Под этой кружевной белизной необыкновенно свежо прятались в белье её тяжёлые груди. Волны именно свежести и здоровья шли от её узкого в талии тела и от белых, гладких и полных щёк, под кожей которых всегда почти был разлит румянец — такой, как будто Зоя Ивановна только что выпила стакан горячего глинтвейна. Она отращивала длинные ногти, красила их в яркие цвета, и поэтому бросалось в глаза, что большой палец её руки несколько неприятно гнётся в обратную сторону.
С собой у неё обычно была книжка какого-нибудь поэта Серебряного века. Более всего она, конечно же, любила Гумилёва и Георгия Иванова.
Как только Зоя Ивановна появлялась в общаге, её, словно букет, помещали за грязноватый общежитский стол и предлагали выпить, отлично зная, что она не сможет удержаться и даст из своей учительской зарплаты денег на продолжение пьянки.