…А ещё я очень хорошо помню — и пусть это будет гимном литинституту эпохи очередного русского декаданса — как Тагир в полном одиночестве сидел почему-то на корточках в углу лестничной площадки пятого этажа и держался руками за голову. На пятом этаже на стенке висел телефон-автомат, и обычно у него стояла очередь, но в тот раз не было ни души. Тагир, забившись в уголок, спиной к дверям в запертый читальный зал, в свежей рубашке и с чисто вымытыми тёмно-гнедыми своими волосами, сидел на корточках и, очень может быть, ждал кого-то.
— Тагир, — подошёл я к нему не удержавшись.
В тот момент я был с сильного похмелья — всё раздражало, мучило и пугало меня больше обыкновенного. И всё-таки я зачем-то подошёл к нему и сказал:
— Тагир…
Он поднял голову. Лицо его было бледно-голубым, а глаза — чёрными от огромных зрачков. Белки глаз были в розовых прожилках, вероятно, он недавно курил анашу. Выглядел он нечеловечески трезвым, как бывает в течение нескольких неожиданных мгновений трезв допившийся до последних чёртиков.
— Куда-то катишься? — мрачно спросил он меня. — А куда?
Я хотел было что-то сказать ему, но он вдруг весь раздвинулся сумасшедшей улыбкой.
— А я колобок! — с глуховатым звоном в голосе произнёс он. — Мы все колобки! Катимся куда уклон.
После этого он закинул голову и с невыразимой мелодичностью тона залился смехом, в котором звучало непонятное счастье, слитое с далёкими сожалением и угрозой.
Я ушёл.
4
Кобрин, зная, что стартовали мы не одновременно, то есть зная о том, что я уже около недели не просыхал, обещал догнать меня, и он не солгал.
Через час приблизительно он достиг известной степени невменяемости и стал спорить с Тагиром и навязчиво угрожать ему. Тагир только смеялся и поддевал его. Всё шло своим чередом. Мы наливали тархун, а Тагир с Джафаром угощали нас анашой. Постепенно мне стало казаться, что весь воздух этой удлинённой комнаты пропитан запахом какой-то азиатской неторопливой утончённости. Стены уже дрожали и плыли перед глазами, мелькали лица: Тагира, где-то под потолком — голубоглазого юноши; я пытался читать что-то с машинописного листка, взятого мною с подоконника, где стояла пишущая машинка “Эрика” в окружении пустых пивных и водочных бутылок.
— А ты, друг, не любишь тех, кто бухает, да? — приставал Кобрин к восемнадцатилетнему великану. — Не любишь?
Юноша улыбался опасной улыбкой, но, по-видимому, не знал, как себя вести.
Потом меня несколько отпустило, и я вспомнил о дуэли, а следом — о Лизе. Необыкновенное горячее чувство залило при этом воспоминании меня, словно я был крошечной хрупкой птичкой, сжимаемой чьей-то сильной мягкой рукой, как тот стриж, которого я когда-то ловил полотенцем в Переделкино, прыгая по комнате с расстёгнутым болтающимся ремнём и оглядываясь на Ирину, приподнявшуюся на кровати и простынёй прикрывавшую свою мягкую грудь.
Я хотел видеть Лизу, увидеть её хотя бы на секунду, мне казалось, что это поможет мне…
— Андрей, а где твоя леди, как говорит Храбрый Портняжка? — спросил, приблизившись, Тагир.
Храбрым Портняжкой он называл Ноздрёва-Портянского.
— Не знаю, — сказал я.
— Это не моё дело, — сказал Тагир, — но она крепко за тебя держится. Ты её не боишься?.. Хотел бы я бояться какой-нибудь женщины. Это, наверное, лучше этой вонючей дури…
— Это, действительно, — я с трудом выговорил “действительно”, — не твоё дело, но я её не боюсь, если ты имеешь в виду Елену…
— А может быть, ты не умеешь? Бояться женщину надо уметь, — сказал Тагир.
…Мы с Кобриным могли, конечно, выпить бутылок по пять-шесть без закуски и уехать в холод февральского вечера под завывание и взблески оранжевых машин реанимации, но у нас была дуэль, а не пари. Кобрин (хотя навряд ли это было рассчитано сознательно) не хотел, очевидно, скорого совместного самоубийства алкоголем, он добивался чего-то другого, и всё меньше было понятно — чего, но главное — это то, что между нами установилось какое-то равновесие взаимного подхлёстывания и сдерживания — мы как бы договорились, что дистанция будет длинной, чтобы можно было проверить друг друга на разных препятствиях, как в стипль-чезе.
В общем мы на некоторое время немножко очухивались и затем продолжали.
В какой-то момент Кобрин вдруг вскочил и стал кричать на Тагира и юношу. Юноша молчал и отступал, Тагир осклаблялся и что-то обидное, с азиатской улыбкой, говорил Кобрину. “Не надо кричать”, — томно говорила проснувшаяся Адриана. Я встал и с острым желанием пьяной драки стал кричать на них всех. К моему удивлению, все как-то успокоились, сели, мы налили ещё, и я помню, что к чему-то (очевидно, спор, вызвавший такую горячую реакцию Кобрина, шёл об этом) я сказал:
— Нельзя ответить на вопрос — пить или не пить. Правильного ответа нет. Можно только сделать выбор. Но нельзя быть уверенным, что ты сделал правильный выбор.
Игорь поглядел на меня с умиротворённым видом человека, из которого вынули занозу.
Затем мы много говорили, и Кобрин говорил время от времени несколько загадочные, но довольно интересные вещи, а временами орал (он очень любил английский язык, совершенно его не зная) и стучал кулаком по колену: “Оу райт? — Оу райт! Оу райт? — Оу райт”.
Немного позже он стал кричать: “Молчите! Слушайте Носа! Слушайте Носа! Как он круто нарезает!”.
“Нос” — это был я. Никогда в жизни у меня не было никаких кличек, как вдруг Кобрин заметил, что кончик носа шевелится у меня, когда я говорю, и начал называть меня Носом. На следующий день он, возможно, забыл об этом, потому что больше не употреблял этого наименования, и, таким образом, единственная за всю мою жизнь кличка продержалась менее суток.
5
В конце концов, как это всегда почти происходило с Тагиром, он стал о чём-то шептаться с Адрианой, куда-то собираться и насмешливо поглядывать на меня и Кобрина, зная, что через несколько минут предложит нам освободить помещение. Так и произошло. Вернулся ходивший куда-то юный ручной гигант и сказал, что такси ждёт внизу.
— Мутный ты, Тагир, — сказал Кобрин.
Мы вышли, Тагир запер комнату.
— Ну ладно, пацаны, пока, — сказал он, прежде чем повернуться и сбежать по лестнице вниз в расстёгнутом длинном плаще с развевающимся, как у Маленького Принца, шарфом. — Смотрите, не начните хрюкать.
— Давай, обнимаю, — сказал Кобрин, и мы пошли наверх.
Наверное, нам было хорошо. По крайней мере, навряд ли мы о чём-нибудь думали в тот момент, кроме того, как бы и с кем выпить ещё.
— Только без баб, — потусторонним голосом сказал Кобрин. — Кто первый отправится к бабам, тот…
— Такого условия не было, — сказал я.
На шестом этаже мы встретили группу людей в куртках, сосредоточенно ожидавшую лифта.
Это были Злобин, Азамат Абдризяков и поэт Гладков, длинноволосый брюнет, похожий на индейца.
— Тридцать три раза массаракш! — приниженно сутулясь, заулыбался в чёрную бороду Азамат. — Андрюха! Крутой чувак! Я же говорил, Андрюха не поэт, он — крутой чувак!
Азамат, наверное, думал, что таким образом льстит мне.
— Вчера захожу — дамы в мехах, — продолжал он, обращаясь теперь в основном к Злобину и Гладкову, — смирновская водка, Андрюха лежит между ними, между дамами то есть, — Азамат захихикал, — лежит и говорит: “Ну что, будет меня кто-нибудь ласкать или нет?”.
— Не ори, — как будто что-то вспомнив, сказал я.
Азамат когда-то был омерзителен мне, затем я, можно сказать, полюбил его.
Возможно, нечто подобное по отношению к нему испытывал и Злобин, сильный спокойный человек, никогда не дававший Азамата в обиду, разве что часто посылавший его за водкой.
Этого маленького татарина вообще чаще всех посылали за водкой, иногда даже не принимая его после этого — в качестве вознаграждения за труды — в ту выпивающую компанию, для которой он доставлял груз, бесстрашно и, как правило, безотказно, в любую погоду и в любое время суток отправляясь в таксопарки, общежития и всякие другие сомнительные и довольно опасные места. У него почти не было своей одежды, и когда он в холодное время года бежал за водкой, ему выдавали верхнюю одежду и тёплую обувь, и он всегда немного радовался такому маскараду.