В тот день я и ушёл.
Когда же я ходил в магазин за джином и прогуливался по улице под мелким тёплым дождиком, со мною случилось вот что.
15
Я купил прямоугольный джин (буду, наверное, помнить его всю жизнь) и вышел из утреннего, не совсем ещё проснувшегося магазина на улицу.
Дождик всё ещё шёл. Это было хорошо, потому что в магазине мне внезапно стало трудно дышать, и серо-зелёный пол, сложенный из больших квадратных каменных плиток, поехал в сторону, как конвейер. На улице я несколько пришёл в себя и стал с сожалением думать о том, что вышел из дома не похмелясь. Теперь у меня, как говорил Портянский, было “два пути — выпить или не выпить”. Меня мутило и качало, и я решил зайти в ближайшую подворотню, скрутить крышку с прямоугольной бутылки и отхлебнуть граммов сто пятьдесят. Как только я принял такое решение и медленно пошёл по мокрой оживающей улице, выбирая, куда свернуть, стало казаться, что все прохожие знают, чего я ищу, и осуждающе смотрят на меня. Один мужчина, в роговых очках и с чёрным зонтиком, с назидательной внешностью честного и добродетельного идиота, даже оглянулся на меня несколько раз. “Не белая ли это горячка? — подумал я о такой, пробудившейся вдруг мнительности. — Хорошо, что ещё нет голосов — не пей, не пей…” Я широко улыбнулся этим мыслям. Впереди, совсем уже рядом, была подходящая с виду подворотня, и я приготовился свернуть в неё, когда немного сзади и сбоку женский голос громко и весело крикнул: “Андрей!”. Я вздрогнул, но, уже вздрагивая, знал почему-то, что это никакие не галлюцинации и зовут именно меня. Я оглянулся.
У тротуара стояла чёрная “Волга” — ГАЗ-24, блестящая в пробивающемся сквозь лёгкие тучки солнце своими вымытыми боками, снизу немного заляпанными грязью мокрой улицы. Из открытой задней двери, осторожно выбирая, куда ступить, чтобы не испачкать туфельки, и поглядывая на меня сквозь мелькающих прохожих, готовилась выйти Ира, Ирина, привидение с четвёртого этажа.
Это была та самая девушка с рассеянным и в то же время горячим взглядом очень близоруких чёрных глаз, которая, когда я учился в пединституте, написала в сочинении, что “настоящий мужчина должен быть таким, как Андрей Ширяев”.
Я остановился, и она подошла ко мне. Она сильно изменилась, но это была всё же она — женственная и мягкая, как мягкая игрушка, такая, какой я её запомнил с института. На ней было чёрное платье с длинными рукавами — из какой-то тонкой и мягкой ткани, с которой, не впитываясь, как с цветочных лепестков, скатывались мелкие капли редкого дождя. В небольшом вырезе платья на полной шее Ирины, чуть ниже нежной складки, обозначенной резко, как у младенца, той складки, которую я однажды целовал, лежало золотое ожерелье или колье с мелкими блистающими камешками. Очки с толстыми линзами были теперь не в пластмассовой, как когда-то, а в тонкой золотистой оправе, очень дорогой с виду и, возможно, специально подобранной под колье. Глаза были однако всё те же — горячие и мягкие, с рассеянным выражением, и Ирина поднимала их на меня и всматривалась в моё лицо с волнением, радостью, строгостью и нерешительностью.
— Андрюша! Это ты?
— Трудно ответить так сразу, — ответил я с мучительной улыбкой на небритом лице.
Густые тёмно-русые волосы её, разделённые надвое простым пробором, зашевелились от моего дыхания, когда я заговорил — она стояла очень близко — и я испугался и отвернулся в сторону. Я знал, как от меня несло, несмотря на то, что я по три раза на день подолгу чистил зубы.
— Я так рада. Где ты сейчас? — спрашивала она.
— Не знаю, Ирочка, — сказал я.
И от этого вырвавшегося “Ирочка”, а я раньше никогда, кажется, так её не называл, прежде, чем я успел понять, что со мной происходит, я как бы пролаял несколько раз — грудь против моей воли сдавило и отпустило странными сухими рыданиями, как будто мне вдруг, надавливая на рёбра, стали делать искусственное дыхание. Я старательно закашлялся и протянув правую руку (в левой у меня был пакет с джином), коснулся рукава её чёрного, показавшегося мне в ту минуту очень женственным, платья.
— Нажрался я сильно вчера, — наконец сказал я, выдыхая в сторону. — И позавчера тоже. Очень рад тебя видеть. Не поверишь… Очень рад.
Я старался говорить односложно, чтобы вылетало поменьше перегара.
— Запиши мой телефон, — сказала она. — Сейчас я спешу. Запиши. Или нет, я сама тебе его напишу.
— Это рабочий, — Ирина протянула мне вырванный из блокнотика листок. — У меня, кстати, есть и визитки, но стыдно давать тебе визитку. Я теперь большой человек. Обязательно позвони. Позвонишь?
— Да, — сказал я.
— Смотри, не обмани меня, — говорила она, идя к машине и оборачиваясь. — Пожалуйста. Через неделю я уезжаю на полгода.
Она села на заднее сиденье. Водитель вышел из машины и, обойдя её кругом, закрыл за Ириной дверь.
16
Да. Так вот, в этот день я и “съехал”, как говорили в старые добрые времена, с квартиры Любовь Николаевны. Сцену расставания опускаем.
В Переделкино, когда я, просунув руку в калитку, приподнял деревянную щеколду, запирающую её изнутри, и вошёл во двор, уставленный какими-то тазами и разнообразным хламом, прикрытым клеёнками, грязным от смены пыльных и дождливых дней, под ноги мне выкатилась круглая тёмно-рыжая собачонка по имени Жучка.
— Жучка, здравствуй, — сказал я собаке, потрепав её по холке, покрытой густой, свивающейся в колечки шерстью и думая при этом о том, что имени-отчества хозяйки я вспомнить не могу.
Для начала, оглядывая яблоневый сад, окружавший двор и широкий одноэтажный дом сложной конфигурации, я попытался вспомнить саму хозяйку. Это была очень глупая и очень добрая старушонка маленького росточка, похожая на всех остальных старушонок, но в отличие от них никогда не донимавшая меня разговорами, а даже наоборот, с большим удовольствием и каким-то хитро-таинственным видом (словно за дверью она превращалась в совсем другое существо) запиравшаяся на своей половине дома. Хотя, может быть, этот хитро-таинственный вид у неё был оттого, что, запершись, она смотрела телевизор, а мне смотреть его не давала, настойчиво, однако, предлагая сходить к её внучке, жившей неподалёку, и посмотреть у неё “видимо”, то есть видео. Внучка была, что называется, на выданье.
Тут я вспомнил и имя хозяйки. Её звали Любовь Николаевна!
В крошечных сенях моей половины лежала записка “Андрюша, щи на террасе кушай!”. Бедная старенькая Любовь Николаевна, подумал я, сколько же времени пролежала здесь твоя записка?
Старушки дома не было. Оглядев свою комнату, я вышел зачем-то на двор. Подбирался вечер. Яблони легонько покачивали ветками, чёрный хозяйский кот тихо ходил вокруг, прошумел невидимый отсюда скорый поезд, и безнадёжная тишина навалилась вдруг на меня. Какими чудесными показались вдруг все эти кошмарные шумные дни в квартире Любы! Чуть ли не разрываясь от тоски, я вспомнил её низкий хрипловатый смех, лёгкость и чуть ли не чистоту и невинность, с которыми она произносила самые страшные ругательства, её очень крепкое тело никогда не рожавшей (и лишённой, как она мне рассказала, возможности когда-либо родить) женщины. Она гордилась тем, что у неё были хорошо развиты мышцы живота, и спрашивала у меня: “Это ничего ведь, правда, что я последнее время не делаю зарядку? Я ведь много занимаюсь сексом, а это тоже помогает поддерживать форму, да?”. Меня она считала большим экспертом в спортивных вопросах.
Милыми и дорогими показались вдруг Кухмистер и Савельев.
Я взял денег и пошёл на станцию, в кафе, за пивом. Ни пива, ни чего-либо другого, чем можно было бы смягчить надвигающиеся страдания похмелья, я не нашёл, искать по деревне самогон мне было стыдно, Руслан давно съехал куда-то в Ленинград, да он и не пил, и всю ночь я пролежал в бреду, в тяжёлом липком поту, поднимаясь то и дело, чтобы выпить воды, или таблетку аспирина, или съесть с десяток поливитаминов, которые, как я думал, мне помогут. Ночь была очень тёплая, это был уже самый конец августа или начало сентября, но лето, как это бывает, вернулось, сад заливало зелёным лунным светом, от яблонь на земле лежали тёплые тени, я шагал, хрустя песком дорожки, к уборной и обратно, и тело моё била крупная дрожь.