Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В кафе было тепло, тихо и сумеречно. Я подошёл к стойке.

Никаких решений, вроде того, что вот сейчас я откажусь от обета воздержания от спиртного, я не принимал и даже не думал об этом. Я вообще ни о чём не думал. Как во сне, ни на мгновение не приходя в себя, я купил два стакана портвейна, тут же, у стойки, выпил их залпом один за другим, развернулся и решительным шагом, как будто я знал, что я делаю и куда я иду, вышел из кафе.

Распахнув стеклянную входную дверь с ручкой в виде косой металлической трубы, окрашенной под цвет дверных косяков, и ощутив сразу же накативший на меня прохладный и ослепительно-звонкий весенний шум, я словно бы очнулся и с удивлением и лёгким испугом сообразил, что произошло со мною минуту назад.

После этого мы пили и веселились дня три-четыре, и всё это время я не ходил в институт, проведя затем неделю в поисках оправдательной справки.

Ну а в самом начале этой эпопеи воздержания я как раз и отправился к отцу, чтобы рассказать ему о письме из редакции и попросить у него ключ от квартиры и от второй его комнаты, пустой и мохнатой от пыли, в которой, поставив там стол и стул, я мог бы обрести наконец заветный тихий уголок.

Это была середина декабря, суббота, в заснеженной Москве стояли свежие уверенные морозы начала зимы. Созвонившись заранее, я пришёл на Смоленскую набережную в четыре часа вечера. Начинало уже как бы гаснуть сине-розовое зимнее небо, в некоторых окнах зажёгся бледный электрический свет.

Отец почему-то сидел в серой сумеречной комнате, не включая света. На нём были старые джинсы с облохматившимися штанинами и толстый красный свитер допотопных времён. Он был в состоянии “не то чтоб очень пьян”. Жёлтые облупленные дверцы платяного шкафа были распахнуты, рядом на полу выложены пачки каких-то бумаг, журналов и кляссеры с марками, один из которых был раскрыт на странице, посвящённой фламандским портретистам. Сочных цветов марки и вся эта бумажная куча немного таинственно (в темнеющей комнате) отражались в зеркале, вделанном в одну из дверей шкафа с внутренней стороны.

Я стоял, потирал красные от мороза руки (перчаток я не носил) и не знал, с чего начать.

— Садись, — сказал отец, и я, раздевшись, сел за стол, поближе к батарее.

Отец засуетился — затолкнул под диван грязные носки, накрыл постель покрывалом, затем, схватив в руки несколько пустых пивных бутылок, стоявших на столе, и спросив, не хочу ли я чаю, направился к двери, очевидно, собираясь на кухню.

— Нет, спасибо, я не хочу чаю, — сказал я, и отец на ходу передумал идти на кухню, довольно удачно (так, что их не было заметно из глубины комнаты) засунул бутылки за холодильник и несколько неловко подмигнул мне.

— Может быть, я не вовремя? — спросил я, так как мне показалось, что отец забыл, что мы с ним договаривались, и ждёт кого-то ещё.

— Почему не вовремя? — переспросил он, рассеянно остановившись посреди комнаты и соображая, по-видимому, что ещё нужно сделать — и машинально повторил: — Вовремя, как раз вовремя…

Затем он бросился к столу и, с детской серьёзностью наморщивая лоб, стал протирать клеёнку влажной тряпкой, которая почему-то оказалась у него под рукой.

“Точно, кого-то ждёт”, — подумал я.

Вдруг, так и не вытерев до конца липких пятен, он бросил на стол тряпку с налипшими на неё крошками, выпрямился, распустил на лбу морщинки детского усердия и посмотрел мне прямо в лицо своими странными жёлтыми глазами.

— Да и сколько нам с тобой нужно времени? — сказал он. — Помнишь, как у твоего любимого Достоевского Иван Карамазов говорит Алёше: “А какое нам дело до времени, мы-то всё успеем друг другу рассказать”?

— Помню, — буркнул я, снова ощущая всегдашнюю свою обиду на отца, который, я был уверен, прекращал думать обо мне, как только, уходя, я переступал порог его комнаты.

Отец вернулся к холодильнику и включил свет.

“Никогда я тебе не расскажу всего”, — думал в это время я.

Затем я стал рассказывать про журнал, в котором меня должны были напечатать, вкратце — о тех трудностях, которые теперь возникают у меня в общежитии, и, в конце концов, попросил ключ от комнаты, пообещав, что стол и стул я найду и принесу сам.

Отец курил и слушал, странно взглядывая на меня и елозя тряпкой по клеёнке.

— А зачем тебе всё это? — спросил он, когда я закончил.

— Что? — переспросил я.

— Ну это… Рассказы, романы… Зачем ты хочешь их писать?

— Как зачем? — слегка опешил я. — Зачем-то же их пишут.

Отец цепко глядел на меня, как бы обретя вдруг уверенность в себе, и с этой уверенностью во взгляде и в движениях затягиваясь и выпуская сигаретный дым.

— А результат-то будет?

— Какой результат? — спросил я, действительно не понимая, что именно он имеет в виду.

— Положительный, — загадочно ответил отец. — Видишь ли… Ты ведь герой. Разве не так? Герой, мужчина, сгусток воли? Так?

Я почти ненавидел его в этот момент. Это не было похоже на обычный сеанс просвечивания. В его голосе была ясно различима не просвечивающая, а уничтожающая ирония, даже агрессия.

— Да! И что? — с вызовом ответил я. — Если для тебя простое мужское поведение — героизм, то я герой!

— Нет, это не простое мужское… Ты именно герой. Не обижайся. Потом ты поймёшь. Ключи я тебе, конечно же, дам. Только запомни одну вещь. Обещай, что запомнишь.

— Хорошо, — нехотя выдавил я. — Обещаю.

— Герои книг не пишут. Вот что тебе нужно запомнить и постараться понять.

…Ключи отец мне, действительно, дал. И не остановился на этом. Через несколько дней он (по подсказке ли матери или самостоятельно прийдя к такому решению) предложил мне прописаться у него. Мы даже вместе сходили в ДЭЗ и паспортный стол.

Затем все инстанции, пока не были выполнены все необходимые формальности, обошёл я один, и всё-таки это было единственное на моей памяти дело, которое, раз взявшись, отец довёл до конца.

Вскоре я совсем переселился в коммуналку, лишь изредка наведываясь в общежитие.

К отцу приходила женщина с припухшими губами. Она оказалась гораздо более усталой и более жалкой, чем представлял себе я.

Мы успели поужинать несколько раз вместе, втроём.

17

Несмотря на немного измочаленный вид одинокой, интеллигентной профессии, женщины, возраст которой подбирался к сорока годам, Людмила Юрьевна, так звали женщину с припухшими губами (отец же называл её Милой или даже “Милочкой моей”), в практических делах оказалась намного устойчивее и выносливее отца.

Она очень помогла мне с оформлением документов на оставшиеся от отца комнаты.

Вместе с ней мы также разбирали бумаги отца.

Помню, как через несколько дней после отъезда в Киев моей матери, мы сидели с ней у шкафа, перебирая папки и записные книжки. Я сидел на корточках, и Людмила Юрьевна сидела на корточках, молодясь и мальчишествуя по невольной привычке женщины, никогда не имевшей семьи. Юбку для удобства она подтянула чуть повыше колен, и худыми икрами, присев, прижала края её к ляжкам. Я очень хорошо запомнил именно её коленки — в светлых капроновых чулках. Глядя на них, я испытывал в одно и то же время чувства жалости, теплоты и брезгливости, и не знаю, какое из них преобладало.

Балкон был открыт, коробка с мусором несколько дней как выброшена, по цементному полу балкона прыгал серенький воробей и посматривал на нас. Было уже довольно тепло.

Мы задерживали у себя и передавали друг другу бумаги, как люди, рассматривающие в гостях пачку чужих фотографий.

Я надолго задержал средних размеров старую и распухшую записную книжку в чёрном, вытертом до зелени, переплёте, с записями, сделанными химическим карандашом. По датам я определил, что автору записей было девятнадцать-двадцать лет, и с жадностью вчитывался в карандашные каракули — у отца был очень неразборчивый почерк. А в одном месте — через весь разворот огромными прыгающими буквами, наполовину синими и наполовину простыми карандашными (когда, наверное, высыхал грифель) шла кривая надпись: “Это я еду к Абакану на лошади. Пишу в седле…”.

17
{"b":"315735","o":1}