Я мог рассказать ей, как на следующий день повалил густой кромешный снег и Саша, поспорив со своим неуступчивым напарником, лететь ли на Итуруп или переждать, неловко дрался с ним, оскальзываясь на снегу, и я пытался разнять их…
О том, как тёплый белый пар поднимался от таёжного подлеска и озверевшие от злобы лайки с мокрыми и грязными животами приседали и выпрыгивали вокруг меня, а я спокойно и даже как-то счастливо смотрел на них и был почему-то уверен, что ни одно существо в мире, даже холоднокровная коричневая гадюка или энцефалитный клещ, не то что собаки, не сможет принести мне в эту минуту вреда…
Мне неудержимо хотелось сказать ей: “Лиза, ты мне снишься. Ты наклоняешь ко мне своё лицо, но это оказывается не твоё лицо, а лицо моей мамы, и всё-таки я знаю, что это ты…”. Однако я чувствовал, что стоит мне разомкнуть губы, как тотчас же произойдёт нечто некрасивое — я заплачу, разрыдаюсь или закричу.
Я думал, что мог бы попросить у неё прощения и объяснить, что сейчас я пьян и весь расхристан, что это продлится недолго, я стану другим, пусть только она оставит меня у себя, воняющего перегаром и дрожащего набегающими похмельными волнами. Я чуть было не сделал этого…
Понимая, что, возможно, совершаю нечто бесповоротное, нечто вроде самоубийства, спустя несколько минут я встал и молча (я всё не мог разомкнуть губ) прошёл до двери, поглядел на розовую ночную сорочку с кружевами и вышел.
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ. Зоя Ивановна
What I need is someone with a definite plan…
1
Эту ночь, отделившую мой молчаливый (невольно) уход из Лизиной комнаты от утренней встречи Кобрина с Зоей Ивановной, я пережил очень тяжело.
Проснулся я задолго до рассвета в постели Елены. Обычная одноместная кровать была узка для двоих, но мы за несколько месяцев приспособились, обнимаясь, укладываться довольно компактно, — и не слишком страдали от тесноты.
Выбравшись из постели, я посидел некоторое время на краю кровати в страхе и безволии, не решаясь предпринять ничего конкретного, но и зная вместе с тем, что заснуть или усидеть на одном месте я не смогу, и что теперь долгие часы мне предстоит слоняться по тёмным коридорам и лестницам общежития подобно неупокоенному духу какого-нибудь самоубийцы.
Когда я, страдая от собственной трусости, выскальзывал из комнаты, Елена проснулась, но не подала виду и ничего не сказала.
Читатель! Не буду вываливать на тебя описаний тех мучений, которые я пережил в эту ночь, скажу только, что мучения эти были страшны, и тот, кто когда-либо пил запоем, поймёт меня.
Я прошёлся по всем этажам: по пятому, затем спустился на четвёртый, постояв несколько времени у двери Гамлета, после этого спустился на третий, где, кроме Тагира, могли пьянствовать ещё и заочники, затем снова поднялся наверх, на шестой этаж, прошёл его весь от конца одного крыла до торцевого окна другого, в конце концов, я даже побывал на седьмом и втором этажах. Везде я прислушивался, но везде было тихо и мертво. Беспричинный страх и обострённое чувство стыда не давали мне разбудить кого-либо — похмелиться я не мог. Я вошёл в комнату Минкина, двери которой редко запирались на замок, и долго стоял там в темноте, вдыхая запахи перегара и неубранных остатков пищи. Минкин и Азамат спали. В одежде, скрючившись, лежал на третьей кровати Ваня Беленький. Я молча стоял посреди комнаты и слышал своё дыхание.
Время тянулось бесконечно долго. Посмотрев на свои командирские часы, зеленовато светившиеся в темноте, я убедился, что тщательный обход коридоров едва натягивал на полчаса. Предстояло дожидаться утра.
Я снова обошёл этажи. Затем долго сидел на холодных ступеньках между пятым и шестым этажами…
Елена, когда за несколько часов до этого я явился в Катину комнату, спросила меня:
— Зачем ты ходил к Петровой?
Я промолчал. Кати не было. Мы сели рядом, и Елена сказала:
— Ты знаешь, что все смеются над тобой… Над тем, как ты ходишь к Петровой и сидишь у неё.
Чёрт их всех побери, думал я, и ещё я думал, что раньше Елена никогда не говорила со мной в таком тоне.
— Она сама всем рассказывает, как ты к ней ходишь, и первая смеётся над тобой.
— Не лги мне, — сказал я.
…Зачем она так цепляется за меня, думал я о Елене, сидя на ступеньках и время от времени подкладывая под себя руки, чтобы не простудить внутренности. Что ей во мне — спивающемся и, возможно, совершенно безнадёжном во всех отношениях человеке, — кроме красивого отчаяния, овевающего мою фигуру?
В том, что люди тянутся к таким, как я, было видно действие какого-то непреложного закона, не до конца мне понятного, но несомненного.
Открытие, сделанное мною ещё у Любы, Любовь Николаевны (сердце вдруг сжалось при этом воспоминании), раскрывало загадку воронки, в которую втягивает других погибающий по своей воле человек. И если вообразить, к примеру, меня, думал я, в виде жерла этой воронки (жерла, выводящего в полную неизвестность), то женщины, тянувшиеся ко мне, выглядели словно соринки, несущиеся по конусу водяного вращения и не только не имеющие сил, но и не желающие вырваться из этого вращения, которое прекращается лишь с гибелью центра вращения. А вот вопрос, рассуждал я, наступает ли эта гибель и исчезновение жерла воронки только в случае физического уничтожения гибнущего человека, или же всё-таки ему, центральному, достаточно для этого, скажем, просто превратиться в неопрятное животное?
Также я думал о том, что начинается всё всё-таки с меня, с того, что, как говорил мой отец, тебя погубят женщины и вино, то есть с моей собственной тяги к этим женщинам. С безмятежной синей глади тёплого существования я привлекаю их к себе, потому что жить по-другому, без направленной на меня любви, не умею, затем, очертя голову, устремляюсь сквозь толщу воды вниз, в неизвестность, создаю воронку и так далее, по кругу… Получается некая как бы паучья система. “…Невозможно не прийти соблазнам, но горе тому, через кого они приходят… Лучше бы мельничный жернов повесили ему на шею и бросили его в море, нежели чтоб он соблазнил одного из малых сих…”, — вспомнил я. Или “невинных сих”? Вот так вот — стало забываться то, что когда-то казалось врезанным в мою память навечно.
Следом я вспомнил излишне начитанного Беленького, который любил пересказывать какую-то новеллу Борхеса или другого какого-то латиноамериканца. Называлась она “Гуляка”, и смысл её заключался в том, что жил в одном селении пропойца и гуляка, который приносил своей жене только нескончаемые беды, и она мечтала о его смерти. Когда же он, наконец, погиб, женщина поняла, что не может после него любить никого другого, и секрет её любви как раз и был, оказывается, в этого гуляки безумно-наплевательском отношении к жизни…
Короче — бабы любят подлецов.
Я думал также о том, что Лиза была, пожалуй, несколько сложнее других соринок. Вернее, она вообще не была никакой соринкой. Она была совсем другой. Как же, в таком случае, мне удалось стронуть с места и её? Неужели, с надеждой думал я, во мне есть и ещё что-то, помимо этой моей самоубийственной жерлообразности?.. Да нужен ли я ей, тотчас же, с холодным нервным трепетом внезапной трезвости, подумал я. Не смеётся ли она, и вправду, надо мной, стоит мне лишь выйти за дверь?..
2
Мне удалось похмелиться только около девяти утра. Причём не похмелиться, а подлечиться (мерзкое слово), так как один из основных законов алкоголизма гласит: если ты похмелился до полного (кажущегося) восстановления сил и настроения, значит, ты снова пьян и всё начинается по новой — запой продолжается.
Итак, подлечился я (вполне, кстати, заслуживаю этого слова) часов в девять.
До этого момента я долгое время метался по комнате Минкина, вздыхая, хватаясь за голову и проклиная, что самое страшное, себя самого; а также мрачно восторгаясь мужеством людей, подобных Злобину, который мог запереться и терпеть в одиночку. Ефим, Азамат и Беленький спали, не обращая на мои перемещения по комнате никакого внимания.