Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Нужды нет, что Вася Кропотов не просто с серыми ясными глазами и нежным пухом у щек офицер, а еще и социалист, сам для себя это открывший довольно внезапно, но этой весною где-то и чем-то даже прославившийся, так же как нет и особого горя, что слава его оказалась весьма скоротечной и что к октябрю он уже был в оппозиции, и его величали отсталым. И в этом для Тани была прелесть своя и геройства, пожалуй, не меньше, а, главное… чем бы и кем бы он ни был — главное молодость и молодая любовь: их окна настежь всегда открыты к востоку.

Таня сама социалистской отнюдь не была.

— Васичка, милый, ты знаешь, а я ведь никто… — говорила она с наивной и легкою грустью.

Вася смеялся и относил ее к мелкой буржуазии, и была для него в свою очередь в этом особая неизъяснимая прелесть, а Таня решила, глядя на Васины, со свежим загаром крепкие щеки, что и «в самом-самом настоящем» социализме, пожалуй, ничего такого уж страшного нет.

Стоя сейчас на мосту и глядя на Кремль, Таня с легкой задумчивостью и нежной тревогою думала о предстоящей зиме, как бы ей продержаться в Москве; денег было немного, все дорого, хотелось найти какое-нибудь занятие. Третьего дня у Роше на Тверской она приценилась к перчаткам: замшевые, мяконькие, на теплой подкладке стоили двадцать пять, она долго, почти в забытьи, поглаживала нежную их кожу, особенно пленяли ее застежки внизу, у кисти руки, — хорошо для автомобиля, мужественно и благородно… Теперь ее мучила шляпка. Правда, что переделка ее обошлась всего в восемнадцать рублей, да все-таки Васины руки так и останутся мерзнуть теперь на холоде, а она уже видела в мыслях не раз, как забудет сверточек от Роше у него на столе, будто нечаянно…

И так всегда, в каждой житейской мелочи, всякая мысль о себе была… в то же время и мыслью о нем: как хорошо разделять все, все в этом мире, тогда и тяжелое становится легкими — через горечь сочится мед; как хорошо в этом мире любить!

Вдруг Таня заметила между других редких и озабоченных пешеходов маленькую, смутно знакомую фигурку в платке. Девочка шла торопливо, несколько сгорбясь, несоразмерно были велики на ногах башмаки, фиолетовый денатурат держала она неумело, по-деревенски, опирая бутыль на живот. Подойдя ближе к Тане, девочка остановилась и замерла, потом хотела всплеснуть руками и едва не выронила посудину на панель.

— Барышня! Голубчики!.. — почти закричала она, и лицо ее засияло.

— Да разве ты здесь? — спросила, обрадовавшись Таня.

— Давно уж, с Успенья. Нас тетка Маръяна сюда предоставила. У маманьки живу, на Серпуховской.

— У какой у маманьки?

— А мы так хозяйку зовем. Сердитая!.. Ежели скажешь: Катерина Петровна сейчас за виски! Ты меня, говорить, за маманьку должна почитать.

— Да кто она, барыня?

— Не-ет, — протянула Груня, с горестным каким-то недоумением, и словно запнулась; потом поставила спирт, помолчала и, сжав узкие плечи, прибавила:

— Я не пойму, барышнев много и всех зовут барышнями, а хозяйка ругается: я, говорит, всем вам маманъка.

— Послушай… — Танины щеки вдруг побледнели, она начинала догадываться. — Послушай, а ты… ты тоже за барышню там?

— Что вы, что вы!.. — Груня теперь без опаски взмахнула руками и закраснелась, в глазах отразился испуг. У них гости, вино, Бог знает что!

— Нет, нет… — сказала с внезапной решимостью Таня. — Тебе там нельзя оставаться, ты не ходи туда больше, я тебе место найду, там можно пропасть.

— Барышня, милая… За ради Христа! Да только… страшно. Боюсь. Нынче маманька хмельная легла, с утра послала за этим. Боюсь, не убила бы.

— Перестань ее так называть. Хочешь, вместе со мною пойдем?

— К ней? Ой, ни за что! — Груня даже укоризненно, по-бабьи, покачала при этих словах головой, как мудрая и понимающая перед неопытной в житейских делах милою барышней.

— Ну, тогда погоди, — и Таня дала ей записочку. — Это мой адрес, недалеко. Ты будешь жить вместе со мной. Я уж устрою. Нам как раз нужна девочка.

Груня поблагодарила, обрадовалась и побожилась прийти нынче же вечером, потом подхватила бутыль и почти побежала по обветренным плитам моста, ветер трепал ее легкую юбку над белыми шерстяными чулками. Таня еще постояла, посмотрела ей вслед, вздохнула, подумала и пошла не на курсы, а прямо домой — предупредить.

VII В маленьком флигеле по Левшинскому переулку, где Таня снимала у Кропотовых комнатку, застала она Васину мать в хлопотах и тревоге: Вася к завтраку не возвращался, утром слышны были выстрелы и в городе вообще беспокойно. Таня тоже заметно встревожилась. Только теперь сообразила она, что, действительно, было пустынно на улицах, а лица встречавшихся были сурово нахмурены или тревожны и вопросительны; пожалуй что, слышала даже и выстрелы, но в отдалении, значения им не придала.

Людмила Петровна, в крохотной кухне с холодной плитой сама готовила суп, огнедышащий примус — «бесплатный работничек, или гордость семьи», как называл его Вася — бойко гудел под кастрюлей, стремясь охватить ее пламенной желто-зеленой своею ладонью; деревянного из Чудова ложечкой снимала Людмила Петровна жидкую, все накипавшую пену. Таня стояла в дверях из передней, не раздеваясь, Людмила Петровна таила глаза, но и виски ее, видные Тане, желтые, с сетью морщин, были заплаканы; Танино сердце сжималось.

— Так девочка эта придет, я хорошо ее знаю, — говорила она между тем. — Я рада и за нее, и за вас. По крайней мере, хоть вы не совсем будете дома одна.

— Да, да… — отвечала Людмила Петровна, — не буду вовсе одна.

Таня тайные мысли ее поняла: в срыве негромкого голоса, в косом движении плеч.

— Людмила Петровна, — сказала она, — заприте за мной, я пойду и узнаю про Васю у Званцевых, не там ли он задержался.

Когда уже Таня прошла по коридору к наружным дверям, Людмила Петровна окликнула ее из передней.

— Танюша, — сказала она, — дайте я вас перекрещу на дорогу.

Танино сердце забилось; она поняла томления матери, и только сейчас и ее самое охватила тревога. Под мелким таким непривычным крестом припала Таня на сухонькую грудь Васиной матери и выбежала поскорее за дверь, она не любила, чтобы ее кто-нибудь видел — в расстройстве чувств.

На дворе было пустынно. Обычно возилась неугомонная детвора из подвалов, смех, говор и плач, чередуясь, не затихали; сейчас никого, словно бы вымело. Но, обогнув большой дом, увидела Таня знакомые детские головы — как стайка шмелей, облепивших чугунные прутья ворот. Калитка была на цепочке, однако же можно было пролезть.

— Не ходите на улицу, барышня Таня, — скачала знакомая девочка. — Там дюже стреляют. Швейцар никому не велел выходить, знать и калитку прикрыл.

Ничего, — ответила Таня и, улыбнувшись привычной улыбкою, продвинулась между холодных шершавых полос.

По переулку спешили еще отдельные пешеходы. «Говорят, начнется по-настоящему в два», — поймала она чью-то отрывочную, наспех брошенную фразу. Близко стрельбы пока не слыхать, но на углу, вместо милиции, с винтовками, два бородатых солдата, вид у них сумрачный, хмурый; однако же никого не останавливали. Таня торопливо пошла вниз по Пречистенке; погода переменилась: дул ветер, морозило, воздух стал колким и резким. По пути она кое-что теперь вспоминала, сопоставляла, выходило тревожно. Вася, конечно, был весел и ровен, как и всегда, ушел с какой то обычною шуткою, но Таня поймала себя на беспокойстве: силилась вспомнить последнее Васино слово и не могла. Какая была в этом особая важность — Таня сама ясно не понимала, но сердце стучало, однако же внятно: а что если это и впрямь последнее слово, и Васина речь для нее оборвалась… навсегда? Не морозным, прохладным, а изнутри обжигающим, жарким румянцем покрылись Танины щеки: она ускорила шаг.

У Званцевых дверь открыли не сразу, даже, как Тане почудилось, с какою-то, ей непонятной, опаской.

Сверстница Тани, Оленька Званцева, стояла на полпути деревянной, ведущей в дом лесенки, накинутая на плечи беличья шубка полусползла, и девушка перехватила рукою края, на узком мизинце ее кровавой, набухшею каплею ник из перстенька альмандин. Таня с трудом от него оторвалась и подняла глаза на подругу — та говорила:

75
{"b":"282668","o":1}